Декабрь 2024 / Кислев 5785

Сказки Дера Нистера

Дер Нистер

Черти

—    Старый ты уже, Черт.

—    Да, Чертик, старый.

Вот так ночью лежали двое чертей где-то в лесной глуши, в темной норе. Шел дождь, в лесу было темно; черти прижались друг к другу и лежали рядом. Маленький запустил руку старому в шерсть и тихонько, легонько гладил его, гладил и копался, и, наконец, добрался до лысой, высохшей кожи, пощупал ее и сообщил новость:

—    Ты ведь старый уже, Черт.

—    Да, Чертик, старый.

—    Что же будет?

—    Сдерут с меня шкуру и барабан из нее сделают.

—    А до шкуры?

—    Затолкают меня в уголок, у ведьмы или ведьмака, где-нибудь под припечком, и будут ко мне маленькие бесы и бе-сенята приходить, о моем времени и том, что допрежь меня было, расспрашивать и просить истории рассказывать.

—    А Ты, Черт?

— А я буду рассказывать.

— Я первый прошу: расскажи что-нибудь.

Черт немного помялся и сделал вид, будто не хочет, но маленький подлез ему тонким пальчиками под кожу, под самые ребра, поторкал и приба-

вил жадно: «Ну-ну, Черт, не валяй дурака»... Старый сдался и начал:

—    Это случилось, когда я еще молодым был. Когти и рога у меня тогда были острыми, а ноги — послушными, на ветру ли, в поле, на горе ли, в доле, где угодно. Получил я однажды ночью приказ: отправляться в лес, там, на опушке меня будут ждать, работа имеется...

Я отправился. Пришел, встретил там молодого беса, он давно уже там болтался — меня дожидался и, увидев меня, сразу и говорит:

—    Скоро тут человек проедет, из леса, из чащи, нужно его с пути сбить, нужно его запутать.

Так и было. Вскоре слышим: едет из леса телега, человек погоняет лошадей, понукает во весь голос, чтоб они в лесу, в чащобе не задремали. Мы — сразу на лесную дорогу, выскочили поперек дороги, и ну один на другого, один через другого прыгать, кувыркаться, друг на друга бросаться, он на меня, я на него, и вдоль, и поперек, и фокусы-покусы — и как раз, когда человек до нас и до нашего места со своей телегой доехал, лес и дорога так меж собой перекрутились и перепутались, что лошади вдруг встали, кузов и дышло во что-то уперлись и остановились, и все: ни дорожки, ни стежки, только деревья за деревьями, деревья около деревьев, и застряла телега, и лошади испуганы, и лес вокруг.

Перепуганный, захваченный врасплох, выпрыгнул тот человек из телеги, подбежал к лошадям, к их мордам, и так стоял перед ними, перед испуганными, пока они от испуга и ужаса не очухались, пока в себя не пришли и снова, как это с лошадьми бывает, не дались ему в руки. Увидев это, мы, я и тот, другой, одновременно подошли к лошадям сзади, оба одновременно, и под-

пустили им под ноги слепней, чтоб испугать; лошади еще сильнее дернули, встали на дыбы, выпряглись из хомутов и оглобель и дико, в ужасе стали рваться из человечьих рук. Выпустил тогда тот человек лошадей, ослабил упряжь, отошел немного в сторону и стал осматриваться: где это он, куда это он заехал и как же ему отсюда выбраться? Стоял он так и стоял, смотрел и смотрел, тут мы, я с моим бесом, издалека да по тропинке, людьми ему и показались. Один за другим, тихо, босиком, вышли два человека из вечернего леса, как оно в лесу водится, молча, появились вдруг, подошли к нему, и мимо него, мимо места, где он стоял, быстро пройти вознамерились. Дождался он их, тот человек, а когда они подошли, обратился к ним и так сказал:

— Добрый вечер, люди...

Он, мол, только что сбился с пути, может, могут они ему помочь и на путь вывести?.. Могут, могут, почему бы им не мочь? А далеко отсюда? Э, всего ничего, пусть он за ними следует, они туда идут, это недалеко...

Поверил и пошел за ними тогда тот человек, за этими перехожими, тихо, за спинами их, не говоря ни слова, тихо, покорно и молча пошел, — и вот, едва эти увели того человека с того места и от лошади и телеги, и немного вместе с ним прошли, и вдруг они словно тропинку потеряли, замедлили шаг, остановились и стали, будто в удивлении, озираться: что это, дескать, значит, где они, как вообще они сюда забрели?.. И тут, когда тот человек стоял позади них, за их спинами, в глазах у него что-то завертелось, закрутилось, и вдалеке, в чащобной дали, заметил он: сторожка, и окна светятся. А спутники его тем временем исчезли...

В сторожке над ситом с перьями сидела скрюченная старуха, а ее муж, лесничий, лежал укрытый на печи и спал глубоким лесничим сном...

И человек пустился к сторожке. Подошел и сразу постучал в окно:

—    Откройте, люди добрые!

Старуха вышла ему открывать, встретила его в дверях, стоит он на пороге, сперва глаза от света зажмурил, потом глаза вверх да к потолку поднял, потом к полу опустил, оглядел кругом стены и, наконец, выговорил:

—    Что-то я не понимаю, что-то мне тут..,

—    Что? — громко спросила старуха.

—    Подозрительно, — пробормотал человек в ответ.

—    Что и кто?

—    Сам не знаю.

—    Что ж ты говоришь тогда, человек?

—    Сам не знаю... Сбился я с пути, встретил двоих, спросил у них дорогу, они меня повели, потом их не стало, я заметил сторожку... В толк не возьму...

—    Чего же тебе надо?

—    Чего надо? Если можно, растолкуйте, где я и на дорогу выведите...

—    Вывести? — переспросила старуха, вернулась на место, села перед ситом и обернулась к печи:

—    Слышь, старый: тут человек заплутал, нужно ему дорогу показать, слезай...

Старик открыл глаза, отбросил одеяло, поднял голову, потом посмотрел вниз на комнату и на человека, оглядел их коротко, потом слез, натянул тулуп, подошел к двери и сказал человеку:

—    Пошли...

И вот чуть только тот человек подошел к двери и прежде чем ногу через порог перенес, как в сторожке вдруг погас свет, потолка сверху и стен по бокам не стало, и снова тот человек оказался вне дома, в лесу, и вот он вдруг перед осклизлым, мхом поросшим колодезным срубом стоит,

перед одной из его стенок, перед ее мокрелью и осклизлостью, и их, руками за стенку ухватившись, чувствует:

—    Тьфу! — плюнул человек в колодец и тут же отпрянул.

—    Не плюй!.. — раздалось из колодца, и наружу показалась голова.

—    Что это значит? — спросил человек у головы.

—    Это значит, что ты теперь в наше распоряжение попал и в нашей власти находишься.

—    И что будет?

—    Будешь делать, что прикажем.

—    А что прикажете?

—    Первое: полезай в колодец.

—    Не хочу.

—    Взять его! — крикнул бес мне, стоявшему за спиной человека. — Взять его!

Ну вот, и прежде чем человек успел увернуться и вырваться, я ему под ноги, подхватил снизу и — бух. И он тут же полетел в колодец...

Отряхнулся, отдышался тот человек после неожиданного падения, и когда он пришел в себя, когда первый испуг и досаду преодолел, поглядел зло и упрямо на беса и гордо, презрительно снова спросил у него:

—    И что потом?

—    Суп с котом... Если нам не даются, сами берем, теперь ты в нашей власти.

—    Это я уже слышал.

—    Вот и хорошо.

Тут бес повернулся к человеку спиной, подошел к одной из стенок колодца и постучал в нее. Открылась сразу дверь в коридор, грязный, длинный и темный. Там под потолком горело что-то вроде лампадки, пыльной и тусклой, она слабо и тускло освещала коридор и стены, а в стенах были двери, закрытые, запертые и, как всё там, молчащие... Подошел бес к одной из них, постучал, она отворилась, бес пропустил вперед человека, потом мне дорогу уступил и велел идти за тем человеком и, наконец, сам вошел в то помещение. И оказались мы в кабаке, в его задней комнате.

В комнате не было ничего: ни людей, ни утвари, только посередине и по стенам стояли несколько столиков со скамьями, прибранные и приготовленные, и пустые, и по-кабацки освещенные, и ждали чьего-то прихода и прибытия. Сели мы за столик, и чуть только бес постучал по нему, явился слуга — тихий, радушный, явился и готов был прислуживать, подошел он к бесу и встал рядом со скамьей. С почтением и как у прислуги принято склонился стал перед бесом, глядя ему в рот, ожидая слова его и приказа.

—    Вина! — сказал ему бес.

И слуги не стало.

Несколько минут, и слуга вернулся с бутылками и стаканами, поставил их на наш столик, все тщательно и аккуратно накрыл, а сам, как оно и должно быть, отошел в сторону и уважительно, с почтением стал ждать от нас новых пожеланий и приказов.

Взял бес одну из бутылок, стоявших на столике, сперва человеку налил в его стакан, потом мне, в мой стакан, и, наконец, свой собственный стакан наполнив, поднял его сперва передо мной, потом перед тем человеком, потом к своим глазам поднес и без лишних слов повелел:

—    Пьем!

И человек не отказался.

Во второй раз наполнил бес стаканы — и человек подчинился.

А когда тот человек в третий раз опорожнил свой стакан, стало видно, что он какой-то другой стал, переменился, что-то новое проступило у него в лице, чего не было прежде, стал он будто смирнее, мягче, будто наградили и одарили его, обо всем, что случилось, позабыл, все простил, встал он со своей скамьи, подошел к бесу, и руку ему на плечо положил, и, задорно его по плечу хлопнув, сказал так:

—    Ай, бесы, не так уж оно и худо, бесы!

—    Что не худо? — переспросил бес, улыбаясь.

—    Да бесом быть, — ответил ему человек.

—    Может, поменяемся?

—    Ох! — обрадовался тот человек и согласился. — За честь почту, я готов, сразу, хоть сейчас.

Бесу только этого и надо было, и вот, чуть он это услышал, сразу же вскочил со своей скамьи, подошел к человеку, ни слова не говоря, быстро снял с себя шкуру и рога и надел их на человека, потом еще быстрее снял свои копыта, стащил с человека сапоги и с ним поменялся: себе сапоги, а ему копыта обул, и стал уже сам себя подгонять, и так, торопясь, пока одевал человека — все, что от беса, и всю силу бесовскую ему передал, и все это с заговорами и заклятьями, с приговорами и с нашептываниями: дескать, чтобы делал он, что хочет, чтобы делал он, что может, и чтобы все у него спорилось...

Закончив переодевание, бес оттолкнул от себя человека, потому что хотел оглядеть его со стороны, сам от него отступил, встал перед ним, смерил его взглядом с головы до ног, проворно и с усмешкой оглядел, и, так его оглядывая, будто радовался и веселился, веселился и наслаждался: так-так, хорошо и славно, славно и хорошо, вылитый я, вылитый ты, вылитые мы оба... .

—    А теперь, человече, веселись!

И подал знак, и подмигнул слуге, и слуга распахнул двери в зал, а зал был огромный, страшный, пахло в нем кабацким запустением и пустотой, из него и еще откуда-то бил свет, зал был светлый, освещенный, светлый, большой зал, пустой, одни голые стены в нем.

И вошли туда бес и человек, уже переодетые, вышли они на середину, бес подмигнул мне и тем мне приказ дал, и я быстро, как только можно, как я могу, как стрела из лука, по залу покатился, по стенам, по полу пронесся и везде, где надо было, в стены постучал. Тут же отворились двери, маленькие двери, большие двери, сверху, снизу, в потолке, в полу. И — существа показались: сперва карлики и человечки, белочки и зверюшки, врываются, на стенки лезут, множествами и массами, битком, так и сыплются, оравами лезут, не сомневающиеся, уверенные в себе и в своих, в тех, кто идет и кто придет; за ними явились постарше, побольше, посерьезнее: эти были уже спокойнее, солиднее, в двери, в дверные проемы, не спеша входили, нога за ногу, и компаниями, и кучками, и большими толпами, и все с рогами и хвостами, и все важные, как это у них заведено, и все — не торопясь, как таким и пристало; а потом заявилось еще множество, еще целая куча, целое стадо, большое и пыльное, толпа битком набитая, тесная, косматая, входили и давали место тем, кто шел за ними; и... вступили девки, жирные, распущенные, невиданные, неслыханные, непутевые, патлатые, на ногах едва держались, кривлялись, заголялись, всем сбродом ухмылялись; и бес с музыкантами, и черти с подносами, и бесенята с бантами...

И тогда бес опять повелел: стол! Пусть в зал, в самую середину принесут и поставят стол, тот человек на стол влезет, человек что-то покажет...

Услышав от беса эти слова, человек растерялся, попятился, хотел с толпой смешаться, но бес ему дорогу загородил, выставил его перед всеми и не пускает, подбадривает, подзадоривает: не дрейфь, человек, не тушуйся, пустяки это, все будет хорошо, все у тебя получится.

Тут в зал внесли стол, толпа, ждавшая с радостью и нетерпением, тем временем разделялась, тварь с тварью, род с родом строился, все на разных языках говорили — большие с большими, малые с меньшими — гудели, и когда все было готово, когда стол уже стоял где надо, первым на него вскочил бес, разухабистый как бадхен, великодушно протянул оттуда руку человеку, подозвал его, подтянул и помог ему влезть. И человеку ничего не оставалось, как влезть на стол и, немного помявшись, постеснявшись и переждав рев толпы, повернуться к толпе и сказать:

—    Знай же, народ: сам я человек простой, перед миром да перед обществом никогда не стаивал, но, попав под вашу власть, я обменялся с бесом шкурою и обновился, должен я теперь делать все, что вы пожелаете, готов служить... Требуйте, и что только смогу, все вам покажу.

—    Срам! Пусть он срам покажет! — закричала толпа в один голос.

—    О чем это вы? — спросил человек.

—    Пусть он сам себе в лицо плюнет, пусть сам в свою рожу харкнет.

—    Так дело не пойдет, бесы.

—    Почему?

—    Человек этого не может: рот у него на лице.

—    Так мы плюнем! Давай плюнем! — рванулись бесы к столу и на стол.

—    Стоять! — заорал бес, стоявший на столе вместе с человеком, встал перед бесами и свои руки, защищая человека, над ним простер. — Стоять! Говорите по делу, требуйте то, что возможно сделать.

—    Пусть он из кожи вылезет... Пусть вывернется наизнанку, давайте поглядим на его требуху, на его потроха...

—    Он не может: из своей кожи не вылезти! — снова заорал бес.

Толпа в третий и последний раз потребовала:

—    Пусть же он что-нибудь свое и от своих покажет, что-нибудь человеческое, что человек может, на что горазд.

—    Хорошо, — согласился человек.

И, распрямившись, согласившись и кивнув головой в знак согласия, подождал человек немного, стоя на столе, пока не смолкнут голоса, пока толпа под ним не успокоится, и вот, когда все они затихли и задрали к нему головы и стали ждать от него дальнейшего, человек сказал им:

—    Хотите, бесы,, человека увидеть и нечто человеческое, что-нибудь эдакое, что человек может выкинуть, должны вы дать ему полную свободу, сами себя должны передать ему во власть и делать, что он велит. И должны вы в том ему поклясться собой и каждым, и общиной своей и всем святым для нее, и своими рогами — а иначе не бывать ничему.

—    Что это значит? — удивились черти, ничего не понимая, разозлились, засуетились, стали переглядываться и переспрашивать друг у друга:

—    Что это значит? Он у нас во власти, и мы же ему клясться?! А кто нас неволит и какие гарантии?..

—    Я тоже поклянусь, — успокоил их человек.

—    Чем? — спросили черти.

—    Собой и всем человеческим.

—    Фальшивая, паршивая клятва!

—    Чем же тогда?

—    Твоими рогами. Ты теперь тоже их носишь, теперь пользуешься ими и владеешь теперь их силой, ими и клянись. И если ты их опозоришь, если ты клятву нарушишь, то знай: живым отсюда не выйдешь.

—    Хорошо, — снова согласился человек.

Тут стали черти подходить и собираться кругами, сперва низенькие, чуть выше пола, за ними кругом и вокруг них встали те, что побольше. Маленькие с маленькими, а большие с еще большими — широко окружили зал страшные черти клятвенным кругом и молчали. Над кругом, стоя на столе, царил бес, и так, руки подняв, заговор говоря, дал кругу и чертям, чертям и кругу клятву суровую, клятву огненную.

—    А теперь — вы.

И поклялись бесы в кругу и за кругом, и повернулись к человеку и к бесу, и прислушались.

И не приблизились черти, остались стоять на своих местах в кругу, и, стоя в прежнем порядке, вели себя как прежде, как во время своей клятвы, и увидели черти, как необычайно тихо там, на столе человек и бес подошли друг к другу и, будто заранее условясь, склонили один к другому головы, голова к голове и макушка к макушке, а туловища отвели как можно дальше, и так, согнувшись и лишь головами касаясь, начали они то, что должно было — для себя наверху, для чертей внизу и для всех, кто ждал...

И когда, наконец, человек и бес подняли головы и встали рядом, человек, приободрясь и повеселев, обратился ко всему собранию и сказал:

—    А теперь, бесы, хватит клясться, мемся делом. Я предлагаю: пусть сюда принесут зеркало и поставят его к стене против меня, вы все должны будете повернуться к зеркалу, а я буду перед вами и перед зеркалом стоять и вами выбранное, вам желанное, как было сказано и оговорено, перед вашими глазами представлять. Но условие поставлю вам: ни слова, ни движения, только молчите и смотрите.

— Хорошо!

И махнул человек рукой, и сразу были посланы два посланца от общины, и вошли они в дверь, которая вела в заднюю комнату, и провозились там несколько минут, и вдруг широко и просторно распахнулась перед ними дверь, и вынесли они оттуда зеркало, внесли его в зал и на место, как им велел человек, поставили. И вот взглянула вся община в зеркало, и повернулась к нему, и увидела в нем себя отраженной.

И стало в зале смеркаться, все темнее, темнее становилось, свет стал гаснуть, таять, тускнеть.

И вот уже почти вся община в темноте, они стояли позади человека, а человек над ними на столе. Черти вглядывались вместе с человеком в зеркало и ждали, что он сделает, но человек только мешкал, стоял и тянул время. И задумчиво, сосредоточенно смотрел в зеркало. И вдруг... Очнулся человек от глядения и долгого ожидания, взмахнул как-то рукой, и сразу же что-то неясное появилось в зеркале, и черти увидели:

Вдруг цвет зеркала изменился, помутнел, стал темносерым, как вода, и нельзя было в нем ничего разглядеть. Муть зашевелилась, стала рассеиваться, редеть, потом будто задвигалась, заплескалась, все время что-то происходило и менялось, что-то происходило в зеркале, и вдруг там наступила ночь, мрак и мрак кромешный, тьма и тьма непроглядная, и в вышине наверху показался фонарь, красный, неспокойный, пугающий, будто предупреждая об опасности, освещал он дорогу, дальнюю, ночную, длинную, ведущую куда-то вверх. На этой дороге появился человек, путник, и давно в пути, запыленный, оборванный, и по этой дороге шел он вверх и должен был уже скоро скрыться из глаз за горизонтом. И когда путник был уже далеко, и мал, и выглядел точкой, вдруг земля на дороге позади него разверзлась, и оказалась там пещера, а из пещеры, из ее глубины появилась голова и стала медленно медленно подниматься и высовываться наружу.

Это был старый, седой, дряхлый бес.

Высунулся, а потом, останавливаясь и озираясь, вылез этот бес, этот старик, на край пещеры и стал смотреть вокруг, смотрел-смотрел, медленно вглядываясь во все стороны, в поля, во все их концы, и дальше, и когда, наконец, уже вдали, на горизонте, разглядел того человека, приставил руку воронкой ко рту и стал громко и протяжно звать его:

—    Эй, человек, эй, человек, вернись!

Услыхал человек дальний зов, обернулся и стал смотреть назад, пока не разглядел беса, постоял так еще несколько минут, будто ожидая чего и раздумывая, и потом, точно приняв какое-то решение, пошел назад. И сказал ему бес так:

—    Человек, я давно за тобой слежу, долгими ночами видел тебя, я знаю, кто ты, и хочу тебе кое-что предложить. Есть у меня здесь дочь, раскрасавица, и я, как водится, — а я уже стар — хочу до ее деток дожить, понянчиться с ними. У тебя детей нет, и захочешь, да не будет, а от нее будут — пошли со мной.

—    А кто я?

—    Пахарь?

—    Ну?

—    Бери мою дочь.

—    А за ней что даешь?

—    Все, что бесы умеют и могут, — на веки вечные, твоя сила и власть над ними, и опять же-, дочь — загляденье.

—    А дети? — спросил человек.

—    Твои будут, — ответил бес, — я отказываюсь от них и от прав на них, пусть они будут к людям причислены и станут всему людскому принадлежать.

—    Тогда что тебе в них?

—    Одна только честь.

—    Какая?

—    Видеть их и любить.

—    Будь по-твоему, пойду с тобой.

И вот перед ними та пещера, откуда вылез бес, открылась, и вошел туда человек, а за ним бес. Представилась тут чертям, что были в зале, глубина пещеры, снова что-то новое показалось в зеркале, и черти увидели:

Богатый и величественный, с верхними палатами и с нижними палатами, стоял на ночной площади дворец, тихий, ночной, и во всех его окнах горел свет, и всюду были двери и входы. Подошли бес и человек к одной из тех дверей, открыли ее, вошли в коридор, длинный и прямой, тихий, гулкий, там тоже были двери, подошли они снова к одной из дверей, постучали в нее и стали ждать. Вскоре из комнаты, что была с той стороны двери, дверь отворилась, и стало видно:

В ночной рубахе и перед тем, как лечь спать, юная дочь беса в комнате и посреди ее стояла на коленях, повернувшись лицом к кровати, к ее изголовью, а над изголовьем горела ночная лампада чужому богу, так стояла она на коленях, глядя на огонек, подняв руки над головой, и так, глядя, простиралась в бесовской молитве... Тихо вошел и остановился бес, отец ее, подле нее, и тут же за ней на колени, за ее спиной, опустился, и недолго так перед огоньком, перед лампадкой, постоял, потом поднялся и тихо и с почтеньем пробудил дочь от стоянья ее и от молитвы:

—    Дочка, а дочка...

—    Что, папа?

—    Я привел к тебе твоего суженого.

И поднялась, к двери подошла и встала в стороне от беса дочь его, в коридор, где тот человек находился, выглянула, увидела его, как стоит он там и как ждет, обернулась к отцу и так ему сказала:

— Пусть он войдет, папа.

И вошел и остался стоять в комнате тот человек вместе с бесом и с дочерью его, и некоторое время они друг друга молча разглядывали и тихо молчали, и как бес решил, что дело уже слажено, то повернулся к двери и, больше того, будто он лишний, тихо, как тому и быть следует, пошел прочь своей дорогой. Пошел своей дорогой, а дверь тогда сама собой стала со своего места двигаться, и медленно медленно, тихо за парой внутри закрылась и заперлась.

—    Что это? Что это значит? — принялись кричать бесы, которые были в зале, про все произошедшее и в зеркале ими увиденное.

—    Что это значит? Что он нам показал?

Кто ему позволил? — галдели бесы, один к другому обращаясь и один другого спрашивая.

—    Он смеется над нами! — заголосила вся община.

—    Горе ему: он смеется над нами! — закричали все вдруг и крик тот поддержали, повернулись к человеку, и протянули к нему руки, и прянули на него, и с видом гневным двинулись на него. — Горе ему!

—    Успокойтесь, бесы, вспомните наш уговор.

—    Что за уговор?

—    Слушать и молчать.

—    Мы не можем.

—    Должны.

—    Почему?

—    Потому что поклялись.

—    Верно, — вспомнили бесы о клятве, остановились, от человека отвернулись и отодвинулись.

—    Верно, — согласились они друг с другом и с правотой того человека, переглянулись и — делать нечего — притихли...

—    А теперь, бесы, к зеркалу! — и человек снова простер руки к стене и к зеркалу.

Снова собрались бесы и затихли, снова составили круг и глаза, куда указал им человек, повернули так же, как прежде, и вот что увидели:

Снова цвет стекла и вид зеркала изменились, снова стало оно серым, потом бесцветным, мутным и расплывчатым, и стали проступать на нем пятна, тут и там, были и нет их, появлялись, исчезали, выплывали, мелькали, наконец, остановились, и вот что вышло:

Показался тот же ночной дворец со дна пещеры, освещенный, величественный, с верхними палатами и с нижними, с окнами и с дверями, и так же, как в первый раз, выглядел он: в ночи, среди ночи, и в сиянье света, и посреди площади дворцовой. В окне его явился старый бес, сияющий, с ребенком на руках, радостный, что дожил до такого счастья, поднес он ребенка к окну и стал на что-то снаружи ему показывать...

Не хотел и не желал ребенок на руках у старика в окно смотреть и куда-то стал тянуть его, и вдруг дворец перед чертями повернулся, и не стало его, и тихо явилась их глазам одна из его комнат, и стены, и все пространство, и вся утварь, и все, что внутри, и стояли старик с ребенком посреди нее — ребенок потянул старика к одной из стен, и когда старик с ним подошел к ней, стал ребенок ручкой в стенку стучать, а другой старика за бесовские волосы тянуть:

—    Покажи, деда, там, там, покажи!

И заколебался, и уклониться хотел старик от этой просьбы, потянул голову свою и волосы свои назад, всем телом от ребенка и в сторону перегнулся, но ребенок держал его крепко, и, как тот ни вертелся, ни гнулся, ребенок его не отпускал, тогда старик улыбнулся и сделал вот что:

К стене, куда тянулся ребенок, он придвинул столик, посадил на него ребенка, чтобы тот смотрел все время на эту стену, а сам после этого встал у него за спиной... Через несколько минут, когда ребенок успокоился и перестал вертеться, старик, на стену и на одну точку на стене глядя, начал что-то говорить, говорить и приговаривать, и взгляд свой, глаза свои как будто вдаль устремил, так задумавшись и приговаривая, говорил и смотрел куда-то вдаль, пока, наконец, не протянул руку к стене и... исчезла тогда вдруг стена перед ним и перед ребенком, и на месте ее осталось пространство и пустота, и... ребенок и черти, черти и ребенок оказались лицом к лицу:

—    Деда! — вскрикнул ребенок, отпрянул и припал к коленям старика. — Кто это?

—    Не бойся, кисонька, никто.

—    А рога, деда?

—    Это заговоренные.

И лежал и боялся некоторое время ребенок на коленях у старика, а старик все время гладил его по головке и уговаривал, и это помогло: потихоньку-потихоньку и каждый раз все выше поднимая голову, поднимая и снова пряча, наконец успокоился ребенок и встал с коленей старика и, уже смелее, пристальнее посмотрев в зал и на чертей, снова взял старика за волосы, пригнул его к себе и, вместе с ним глядя в зал и разглядывая чертей, стал спрашивать:

—    Кто это там, деда?

—    Это черти, кисонька.

—    А какое ты к ним имеешь отношение?

—    Никакого.

—    А твои рога?

—    Это кости и палки, никакой силы в них нет, ничего особенного.

—    А что они там делают, эти черти?

—    Не что они делают, а что с ними делают.

—    Кто?

Протянул бес было руку, чтобы показать на человека, стоявшего над чертями, но человек сразу же заметил беса и это движение его руки, ни к чему ему это было, подмигнул он бесу и жестом показал: «нельзя». Спохватился бес, отдернул руку и, бормоча, невнятно, на вопрос ребенка так ответил:

—    Кто? Тот!

—    Похабник, сводник! — вдруг и в один голос, после долгого молчания очнувшись и переглянувшись, заорали бесы.

—    Старикашка вонючий! Кости твои прогнившие! — рванулись они с места, и глаза их кровью налились, и на кулаках жилы набухли.

—    Смерть ему! Смерть ублюдку! — бросились они из круга к зеркалу и к ребенку в зеркале.

Но человек тут же махнул рукой в сторону стены и в сторону зеркала у стены, бес с ребенком сразу же пропали с глаз, и когда бесы подбежали, кулаками размахивая, с гневом, с глазами выпученными, перед ними снова пустое, обычное зеркало стояло и их самих и лица их гневные отражало...

—    Где они? Куда они подевались? — бросились бесы от зеркала к столу и к стоявшему на столе человеку, требуя ответа.

—    Тише, тише! — приказал набежавшим на него человек. — Тише!

—    Так мы и знали! Так мы и думали! Кто его сюда привел? Кто ему это дело доверил? — вспомнили они о своей клятве, и своей слабости, и о силе человека.

—    Кто его сюда привел? Его судить надо, пусть ответ держит!

—    Я привел! — тот бес, который поменялся шкурой с человеком и его чертям представил, вылез теперь и на столе показался. — Успокойтесь, черти: некрасиво это, некрасиво перед человеком, будет он смеяться и говорить: меж чертями нет согласия, в их крепости брешь появилась, их ряды понемногу редеют. Выслушайте меня: вот показал нам человек одного из нас, старого и вонючего, гнусного и немощного, он нам изменил, он нас покинул, он опоганил себя перед нами и свою дочь за человека замуж выдал. Он гнусен и мерзок, нечист и нечистым останется, и пусто ему будет — уж вы мне поверьте! Но мы должны всё рассмотреть, должны мы это дело обмозговать и понять. Поэтому я предлагаю: давайте же вести себя, как раньше, как до этого, а человек пусть нам дальше покажет, что этот бес еще выкинет, мы подумаем, посоветуемся, обсудим и к чему-нибудь придем.

Выслушали всё это черти и прислушались к речи того беса, подумали недолго, посмотрели друг на друга, переглянулись спокойно и одобрительно; увидел тот бес эту их готовность и одобрение и тут же, ничего уже не спрашивая у них, махнул человеку рукой, подмигнул ему и показал на зеркало, дескать, дальше, человек...

И собрались черти после этих треволнений в прежнем своем порядке, и отошли подальше от стола и от зеркала, и, затихнув и замолчав, в круг и для того, что в том кругу еще произойдет, сошлись.

И человек показал им:

И в третий раз стало меняться зеркало, изменилось и посерело, появилось и исчезло, появилась ночь, да со звездами, солнце, да с пятнами, разъяснилось и пеленой подернулось, исчезло и заструилось, уменьшилось и затуманилось, вдоль и поперек, пока не показалась картина:

На рассвете и в том же дворце. Показались человек со своей женой-бесовкой. В их спальне под потолком все еще горел ночник, тускло и слепо, вполсилы и уже по-рассвет-ному, сквозь ставни и щели уже заглядывал снаружи бледный день. Муж и жена только что встали и собирались выйти из комнаты, но замешкались; ничего вроде не делали, а все-таки были заняты, так вот, ничего не делая, будто их ночевание и совместное пребывание еще не кончились.

И подошел тогда человек к юной жене своей, встал перед ней и против нее, положил ей руки на плечи, мгнове-нье-другое смотрел ей в глаза, с любовью, рассветно, тихо и тише еще после ночи, и юная жена посмотрела на него в ответ, смущенно и благодарно, умиротворенная, стояла она перед ним, чуть растерянная, покорная, готовая услужить, ждущая, тихая, и так, смотря на него, пыталась угадать дальнейшее, а он обнимал ее за плечи. Человек взял ее голову в свои ладони, тихо притянул ее к себе, а она влюбленно к нему потянулась, обняла его, переполненная счастьем, и тихо и радостно ждала его и того, что будет.

—    Что такое, любимый?

—    Хочешь заслужить рассветную любовь?

—    Как?

—    Ответь мне, — взял человек и подвел юную жену к ночном ложу, тихо и молча указал ей на край, она села, он подле нее, взял ее руку в свою и так сказал: — Ответь мне, ты должна знать: как людям освободиться от беса и бесов, как провести их?

—    Любовью и твоим обычаем, любимый мой, — ответила она.

—    Как это?

—    Нужно, чтоб люди приходили к их дочерям и дарили им любовь, любили их, желали их, томились по ним и по их любви.

—    И что будет?

—    Покажутся, в конце концов, черти, выйдут на белый свет, придут к людям, со всем своим скарбом, своими женами и детьми, со всем своим добром и всей общиной, и со всем, что этой общине принадлежит, упадут они людям в ноги и так скажут: мы поняли, что не выжить нам, нет у нас больше ни силы, ни возможности, вышли мы, пришли мы к вам, вам предаемся, и делайте из нас что хотите: хоть дровосеков, хоть водоносов, мы будем во всем вам услу-жать и вас покорно слушаться.

—    А кто это тебе сказал?

—    Папа.

—    Ну, до этого еще далеко... А если теперь, пока еще не настало то время, попадет человек в руки чертей, как ему вызволиться?

—    Я знаю как.

—    Прошу я тебя: пусть сейчас откроется стена в мир чертей, в дорассветный, в подземный, должна ты показать мне их и место их и за ту ночь, что я провел с тобой, первую, лучшую, — освободить человека.

—    Хорошо.

И поднялась, и встала с постели юная жена от своего мужа и от их совместного пребывания, и подошла, будто все заранее зная и плача, к одной из стен, и встала против нее, лицом к ней и спиной к человеку встала, и стояла так и говорила заклинания, и вскоре стена открылась, и человек с юной женой — а там бесы и зал их — встретились с ними взглядом.

И увидел тот человек, что был в комнате с юной женой, как в зале над бесами на своем ночном, колдовском столе человек тот, туда приведенный, стоял, чуть живой и усталый, желтый и измученный, шерсть и рога с головы и туловища сбились, уже чуть не отваливались и едва держались на нем от ночи и от ряжения, от игры и от шутов-ста, и о дне и об отдыхе он молил.

И увидел, и понял состояние того человека этот муж юной жены, и тихо и для бесов незаметно подмигнул он тому человеку: пусть подождет, пусть будет спокоен, он знает о нем, он поможет ему, он видит, где тот находится...

И снова подошел муж к юной жене своей, снова положил ей руку свою на плечо, посмотрела она на него с любовью и готовностью услужить, преданная и на все согласная, улыбнулся ей муж, глядя ей в глаза, и тихо, пальцем, на того человека, на приведенного туда, показал:

—    Вон тот.

—    В добрый час повстречал ты меня.

—    Почему, любимая моя?

—    Я знаю: это наше дело, и мы сделаем, что должно.

И выбежала тогда с улыбкой и с радостью из комнаты юная жена в любви своей, пританцовывая и подпевая, и обернулась на пороге к своему мужу и к тому человеку так, будто хоть на минуту, да жаль ей было мужа оставить, будто не могла и на время одна остаться, и взглянула на него, обещая ему наверняка, с любовью и чтоб не сомневался он, выполнит она его просьбу, вернется скоро и все, что нужно, принесет.

И молчали, и ждали человек здесь, в комнате, и черти там, в зале, жену из дворца, минуту и другую, минуту и еще одну, и снова дверь отворилась тихо и с той стороны показалась в тишине жена, и переступила порог, и вошла в комнату.

И увидели бесы в зале, в тишине стоявшие, ту жену, как вошла она, как тихо и сокровенно в руках нечто прикрытое внесла, удовлетворенная и умиротворенная сокрытым и принесенным, к своему мужу и возлюбленному подошла, и встала перед ним, и протянула ему это:

—    Вот!

Стало бесам, в зале стоявшим, что-то неспокойно, что-то не по себе, стали они поглядывать друг на друга, торопливо и быстро, будто совет держа, чуя что-то неладное, переглядываясь и спрашивая друг друга: что это? что случилось?

—    Блудница! — вдруг очнулся и заорал один из бесов.

—    Тварь распутная! — подхватили все и рванулись с места, прянули к той жене.

—    Блудница! Уноси ноги отсюда, прочь с наших глаз! А не то умрешь!

—    Не хочу! — крикнула назло бесам и в лицо им юная жена, подошла к своему мужу и сняла покров с того, что принесла.

—    Ку-ка-ре-ку! — петух сразу, с перепугу на руках у жены крылья распустил и закричал: — Ку-ка-ре-ку!

—    Держи его! Хватай! — оборотились сразу бесы к своему человеку и к столу и, рука об руку и кулак к кулаку, бросились к нему, побежали на него. — Держи его! Смерть ему!

Но открылась в то же мгновение в зеркале и в стекле его дыра величиной с человека, показался там тот муж юной жены, махнул человеку рукой и подал знак: скорей!

И тут спрыгнул тот человек и бросился сразу в толпу, тот, туда приведенный, в суматохе и в толкотне пробежал по головам бесов к зеркалу и к дыре, в нем образовавшейся, показалась с той стороны и из пустоты рука, схватила его и целиком, всем туловищем, втащила сразу на ту сторону.

— Держи его! Хватай! — бросились бесы в погоню за ним, за уже исчезнувшим, и один за другим, один через другого рванулись к зеркалу. — Смерть ему, растерзать его! Он расскажет о нашем позоре!

—    Конечно, расскажу! — крикнул им тот человек уже с той стороны, уже избавившись и уже далеко от них находясь. — Конечно, расскажу, всем ваш позор открою, и...

И не могли уже черти расслышать человека и голос его издалека, остались они, как побитые и одураченные, перед зеркалом и перед дырой, в нем образовавшейся, с руками опустившимися, в гневе бессильном, будто самих себя стыдясь и своей погони, и стояли так в беспомощности.

—    А тот человек?

—    А тот человек сдержал слово и все рассказал.

Так закончил старый Черт свою историю.

Сказка о зелёном человеке

ни стояли, встав как община на молитве, ровно в ряд, лицом к земляной, холодной, отсыревшей в тени стене, там, в глубоком лесном рву.

—    Кто?

—    Мохвы.

Они не двигались, ни капли жизни, ничего живого в них не было. Но вид у них был серьезный, молитвенный, и собралась их целая община, и стояли к стене лицом, и единой была их мольба, и в едином порыве слились они...

И мольба их, кажется, была услышана, и явился, прогуливаясь, позади них зеленый человек. Он остановился и стал смотреть мохвам в спину, как они стоят и одной страстью страждут. Он окликнул их и сказал:

— Мохвы, что вы тут стоите, чего хотите?

Не обернулись мохвы и на его вопрос не ответили, но он сам, продолжая смотреть им в спину и не слыша от них ответа, он сам разумом своим уразумел их ответ...

Снял он со своего пояса ключик и к их стене, в их ров спустился, нашел он там дверь и открыл, и сам, отойдя в сторону, всей общине тихо указал эту дверь. И мохвы отделились от стены и по одному, один за другим, вошли в указанную дверь, медленно и хлюпко, как ходят мохвы; и когда все уже были внутри, зеленый человек тоже вошел за ними последним, и как только вошел туда, сразу же дверь за собой закрыл и с той стороны запер.

И зеленый человек повел их и вышел с мохвами в чистом поле, и было еще утро, и зеленый человек привел их в самую середину, в самое солнечное и теплое место. Велел он им сесть и рукой будто круг очертил перед ними; и мохвы повиновались, и тихо занял каждый свое место, а зеленый человек проследил, и, пока все не усядутся, подождал, и потом оставил их на день сохнуть, а сам ушел по своим делам в поле в зеленое.

И зеленый человек вдоль и поперек вместе с солнцем и травой все углы и межи поля зеленил и озеленял, и только время от времени, час от часу, на им усаженных оглядывался, чтоб узнать, как им там сидится, да приметить, как им сохнется. И так — раз в час, и еще раз, и снова, и так несколько раз, до вечера...

И когда солнце спустилось с небесной в земную глубину и тот зеленый человек свою дневную работу уже закончил, и все межи оглядел, и уже устал от глядения, тогда он отправился на середину поля, пришел туда и увидел:

Головы у мохв просохли, как копны свежего сена, и сырости под ними уже стало меньше, и от голов их тянуло свежим сеном, и выбрал он себе подле них и подле их круга место, опустился — отдохнуть и вместе с сидящими конец дня и вечер скоротать.

А мохвы молчали и дышали вечерней прохладой, дарами поля и земли, и когда зеленый человек повернулся к ним и спросил у них: «Ну что, мохвы, как день прошел?» — они снова промолчали, но в их молчании была теперь удовлетворенность и в безответности — ответ: большего они не желали...

И зеленый человек тоже был доволен, и от того, что день прошел, и от удовлетворенности прошедшим днем, захотел раскурить свою трубку, но не нашел у себя огня, да и солнце уже зашло, так что не мог он от него раскурить, но он немного подождал и, когда день улегся в поле и укрыл тьмой всю землю, то поднялся и повернулся в ту сторону неба, где увидел вечернюю звезду, золотую и чистую; протянул он к ней руку, и она подала ему на кончике своего пальца голубой огонек, взял он огонек и раскурил от него свою трубку, и после этого осталось у него еще немного огня, и он поднес его к мохвам, к их головам. И так, поднося огонь, поджег он каждому мохве его просохшую голову, и все мохвы задымились...

Было тихо, по вечернему, и головы мохв задымились — которые лишь дымом, а которые кое-где и огнем вспыхивали, и все мохвы дивились на зеленого человека: как он стоял и как спокойно курил свою трубку, и как просто он добыл огонь, и как легко подали ему этот огонь с неба...

И зеленый человек заметил их удивление и улыбнулся, и тогда, когда снова он опустился на землю, повернулся он к мохвам и обратился к ним:

— Я вижу, вы дивитесь, как я достал огонь с неба и как дружны мы со звездой на небе, и хочу вам это объяснить и разъяснить ясно. И так как вечер обещает быть спокойным, а ночь тихой, и я еще не хочу спать, да и вы, наверное, тоже, вы можете об этом услышать, а я вам расскажу.

И мохвы дымились и были согласны, и зеленый человек рассказал:

В детстве был я в поле слугой, у зелени и трав служил мальчиком на посылках, и ветры, когда им случалось побывать в городах и других грязных местах, летели ко мне, и я поливал им воду на руки...

И любили меня ветры и благоволили ко мне, потому что видели мою к ним детскую привязанность, и они тоже были ко мне привязаны и баловали меня. И всякий раз, возвращаясь и прилетая издалека, они помнили обо мне и всякий раз по возвращении доставали для меня из-под полы подарки — то одну игрушку, то другую, а когда они ничего не приносили, то чем-нибудь иным, каким-нибудь рассказом, одаривали меня.

И любо было мне с каким-нибудь старым ветром, усталым, отлетавшим свое летуном, на целый день, а то и на целую ночь остаться, и у ног его, у дырявых пол его сидеть, и в глаза ему и в рот ему смотреть, слушать, слушать и дивиться погоням его и приключениям...

И старики не скупились, и делились они со мной, как со взрослым, и всякий раз после такого дня или такой ночи, после того, как мы долго сидели на одном месте и ноги и кости наши затекали от сидения, рассказчик велел мне: пробегись, чтобы посмотреть, как я вырос и насколько легко несут меня ноги мои.

И я бегал, и старик следил за мной, щуря свои стариковские глаза, а когда я возвращался и останавливался перед ним, он, всегда улыбаясь и хлопая меня по плечу, нежно смотрел на меня и приговаривал: «Добро! Добро! Когда подрастешь, выйдет из тебя гонец, быстрый как ветер». И я радовался, и желал заслужить подарки, и еще усерднее прислуживал им, и они тоже, они все сильнее любили меня, и слышал я украдкой, как они о моей судьбе и о том, как я расту, шепчутся и как они втайне полю и травам наказывают, чтоб кормили меня самым лучшим, что есть у них.

И рос я, и с юным усердием и с удовольствием нес мою службу, и дни проводил с травами, и ночи ночевал в поле, и солнце и мед были пищей моей, и ветры — моими наставниками и защитниками.

И через некоторое время получил я первое свое поручение.

И случилось однажды ночью, что ветры собрались как раз там, где был мой ночлег; и услышал я, что они чем-то встревожены, и, прислушавшись, понял, что, может, завтра, а может, послезавтра будет здесь проездом их господин, и что заранее он им об этом не сказал, и даже часа точно они не знают, и даже дня, и не у кого им справиться об этом, а господин может нагрянуть нежданно, и вдруг ему вздумается узнать у местного ветра о своих владениях и полях, а ветры будут далеко и заняты, и господину не у кого будет спросить, — вот зачем собрались и чем были озабочены ветры; искали и не могли найти решения, потому что все уже были распределены по своим местам, и завтра, и послезавтра были у них разные дела в других краях, и не было никого, кто мог бы сторожить это поле и это место, а откуда взять, где найти этого лишнего?..

—    Я! — вскочил я со своего ложа и ворвался в собрание ветров со своим словом.

И ветры сперва испугались и не поняли, кто это, а потом, когда они увидели, что это я, все мне обрадовались, все меня обступили и со всех сторон стали меня оглядывать, и так, оглядывая меня, смеялись и наслаждались моим детским простодушием.

—    А почему бы и нет?.. — сказал, смеясь, один, сперва в шутку, а потом серьезно, — и все поглядели, и все согласились, и все усмотрели в этом решение: так как я мал и легок и так как я зеленый и в поле меня не видно, то должен я быть начеку и смотреть, и когда увижу вдали господина, должен бежать к ближайшему ветру и предупредить его о приближении господина.

На том и порешили. И ветры были довольны, и снова стали меня по плечу хлопать и смеяться, и перед сном дали мне наказ, и перед тем как мне лечь спать научили меня, как должен я стоять и нести дозор и что мне делать и как действовать, когда я увижу господина; я внимательно слушал и обещал всему следовать, и ветры успокоились, и после этого каждый кому куда следовало улетел, а я лег и проспал всю ночь, а наутро с рассветом проснулся и сразу встал на дозоре...

Стоял, стоял — нет господина, проходит час, другой — не видно господина, третий час — и нет меня, я ведь ребенок был, заигрался, потому как утром, до восхода солнца, мне было холодно, а позже, когда солнце взошло, я согрелся, да еще приятели мои показались — мошки да червячки мои в траве появились и кузнечики мои в зарослях запели, — пустился я бегать за ними, догонять их и ловить и так, первого же кузнечика рукой поймавши, о дозоре моем и о ветрах и даже господине ветров позабыл...

И утро прошло у меня в играх, и я был занят со своими приятелями, и солнце уже поднялось и стало жечь голову и плечи, и, чтоб освежиться, стали мы ногами, да босыми, с одной травинки на другую бегать и перепрыгивать, и вот так, занятые этим, и вот так, забыв обо всем на свете, не заметили мы, как один край неба посередине потемнел и вместе с ним потемнела вся красота и все поле. Почувствовали вдруг мы чужое дыхание, и родимые травинки стали никнуть, и с неба, закрывая солнце, пала на всю землю тень; остановились мы посреди игры и беготню прекратили, оглянулись мы и увидели вот что:

На дальнем краю неба, в большом пыльном облаке, господин ветров ехал в своей запряженной цугом закрытой карете, и всадники его сидели на конях, и слуга — на козлах, и не разглядеть и не заметить, едут они, эти всадники, или сдерживают коней...

Но мои приятели не испугались, ведь мои приятели ничего не знали о том господине, и только удивлялись они, глядя на меня и на то, как я испугался, и остановился, и посередине игру прервал...

И когда я увидел карету, ноги у меня подкосились, потому что я дружил с ветрами, и вчера я им кое-что обещал и на сегодня кое-что на себя взял, и вот господин их уже стоит у ворот поля, а ветры ни о чем не ведают, и как я к ним приду, и как же я им покажусь, и что я им скажу, если я не успею оповестить их и предупредить...

И я собрался с силами, и мои молодые ножки напряглись, притопнули, и я рванулся, отвернулся от того края неба и — к другому, к противоположному, да так стремительно, с такой силой, что если бы это был не господин, а просто ветер, я уверен, что мог бы потягаться с самым юным и легким, и никто бы меня не догнал и никто бы у меня этого бега не выиграл...

Но господин... Да к тому же еще в своей карете, запряженной черными конями цугом, и с всадниками на конях, и со слугой на козлах. И господин помчался за мной, и я уже чувствовал в спину его ветер, и я бежал, и ветер — за мной, и с боков, и спереди стал он забегать, и теснить меня, и лишать меня сил и дыхания.

И тучи понеслись над моей головой, и погнали меня и обогнали меня, и на поле началась буря, и тьма надвинулась; и приятели мои кузнечики замолчали, покинули меня и скрылись, а травы — я видел — испугались внезапного и сильного дождя.

Так вот... Вскоре, убегая, почувствовал я на голове первые дождевые капли, и в глаза мне сверкнула летящая молния, и сразу же послышался треск, и великий ливень пал на меня; и сразу же затем сзади раздался стук копыт, и сразу же затем в шею мою и затылок мой задышали конские ноздри, и сразу же услышал я, встали кони, и средь потоков ливня один из всадников спрыгнул с коня, подошел ко мне сзади, схватил меня и насквозь промокшего поднес к карете, открыл дверцу и втолкнул меня внутрь, и вот, мокрый и пристыженный, бежавший, да не добежавший и посреди бега пойманный, оказался я лицом к лицу с господином в его карете...

И посмотрел на меня господин, а я на него — нет, потому что хоть моя вина и была ничтожной, а мой недосмотр — невольным и ненарочным, все-таки это был недосмотр, и ветры от этого пострадают, и что они скажут, и как они посмотрят теперь в глаза своему господину? И от стыда я опустил глаза, и расплакался от стыда...

И господин утешил меня, и господин тронул меня рукой и уверил меня, что ветры ничего не узнают, и что ветры не будут сердиться, и поскольку, как он видит, я их верное дитя, то и ему, господину, уж наверняка буду верен, — и он берет меня к себе, в свой замок, и со дня сего — я под его покровительством.

Так вот...

И тут же карета его остановилась, и дождь уже прошел, и слез его слуга с козел и открыл нам дверцу кареты, и господин вышел, и я следом за ним, и, выходя из кареты, я огляделся и увидел:

Мы находились на возвышенности, перед старым двухэтажным замком, и замок этот одиноко и уединенно стоял в вышине, окруженный туманами как стенами, и туманы укутывали его, и туманы скрывали его от чужого взгляда и заслоняли от долины. И кроме этого я тогда почти ничего не разглядел, да и времени глядеть у меня не было. И был господин встречен слугами своими, и поднялся он к себе наверх по мягким тропинкам и по лестнице замка, и я остался один, и дальнейшего, и того, что со мной будет, ждал. Показался вскоре слуга, и вел он за рога оленя, и на плече у него сидела ночная птица — горбатая, облезлая, беспомощная на заре и слепая днем; слуга познакомил меня с обоими и передал их в мое распоряжение, передал и сказал мне:

— Олень тебе дан, чтобы днем ездить по долинам и охранять наши дольние границы, а ночная птица — на ночь, чтоб кров наш и скарб от чего бы то ни было и от всяких опасностей охранять.

И повесил мне слуга на шею охотничий рог и кремень и огниво, чтоб высекать огонь, вручил, а сам с ночной птицей повернулся и пошел прочь, ушел и оставил меня одного с оленем.

И был я легким и тотчас вскочил на оленя, а олень был легок и тоже, будто только этого и ждал, сразу же стал спускаться со мной с возвышенности в долину.

А что оберегать, я не знал, и от чего замок охранять, мне не сказали, но я положился на себя и на оленью спину: что нужно будет узнать, то узнается и что понадобится, то наверняка найдется.

И олень по крутой горной тропинке среди деревьев нес меня в долину, и, пока мы спускались, ветки и листья деревьев хлестали меня по лицу, а олень все бежал вниз, вниз, и камни и камешки, сорванные по дороге его копытами, катились за нами, и так мы вскоре легко и дружно оказались внизу и там сразу же встретили посланника ветров, который меня ждал:

— Зеленый, — радостно обратился он ко мне и от имени ветров передал: — не тревожься, ветры видели твою добрую волю и не пеняют тебе за твой недосмотр. И твое похищение — тоже не страшно, ибо нашему господину доставило оно удовольствие. И ветрам он ничего не сделает, и никакого наказания они не понесут. А теперь будь здоров и служи верно и что следует делать, делай всегда с радостью... Удачи!

И ветер этот, ничего больше не сказав, улетел, и я молчал и один, в долине, с оленем, на том месте, где он остановился, остался.

И я стал оглядываться и прислушиваться: но нигде, ни на скале, ни в долине, ни чужого голоса, ни чужой поступи не услышал.

И олень, привычный к дозору, тоже туловищем не двигал и голову высоко и величаво держал, и навострил уши, и ничего чужого — даже самого малого — его глаза и уши не упускали. Так стояли мы, и снова не знал я, ни от чего мы охраняем, ни от кого, — ничего, и кого считать своим, и кого чужим, было мне не ясно; а олень знал, и время от времени, когда ему где-то мере-щиЛся какой-то шорох, он тихонько трогался с места, и к тому подозрительному месту приближался, и некоторое время оставался там, где ему что-то почудилось; однако — так как ничего серьезного там не оказывалось и так как ничего необычного за целый день не случалось, мы только стояли и вели себя тихо, и ни разу никто посторонний не пробежал, и ни разу не понадобился рог, ни разу не пришлось в него протрубить...

А вечером, когда олень поднял голову и повернул ее к скале, то в тумане, который на ней постоянно покоился и ее укрывал, увидел он переливы красок и понял: солнце садится и дневная служба подходит к концу, и пришло время подниматься на скалу, в стойло и на ночь, на покой, — забрал он меня и отыскал ту крутую тропинку, по которой мы прежде спустились, и по ней же поднялся со мной обратно наверх и, поднявшись, доставил меня к замку, и мы увидели, что и вправду солнце уже садилось и последними лучами прорезывало покрывало тумана, — и тогда только я хорошо разглядел замок и его окрестности...

Замок был и в самом деле старый, из старинных кирпичей сложенный, крытый кровлей, как в старину крыли, наследие прошлого, но от него не веяло древностью, потому что вокруг замка, вокруг его пристроек и стойл, все было обжито и обустроено, и с одной стороны его был виден большой сад, а в саду — господин и его дочь гуляли.

И мне стало ясно, почему старый замок не выглядит старым, и почему скалу — такую высокую, неприступную и дикую — нужно охранять, и чего боится господин ветров, и понял я, что боится он не зря; потому что каким бы легким ни был господин ветров, а дочь его — еще легче, и сколько бы слуг и ветров ни состояло в услужении у господина, еще нужно, да и с еще большим числом нельзя быть уверенным...

И господин со своей дочерью шли по саду среди деревьев, и деревья радовались, а солнце уже почти зашло, но перед тем как зайти, оно остановилось и постояло, и туманы, которые постоянно покоились вокруг замка, будто не от заходящего солнца свой цвет получили, но от отца с дочерью, на них глядя, и мы с оленем тоже увидели, подъезжая, гуляющих, и задержались, и хоть были усталыми и без сил, а глаз оторвать не могли.

И подошел давешний слуга, и велел мне слезть с оленя, и предложил мне еды и питья, и — сразу же как я поел — вернулся с ночной птицей...

Только ночная птица была теперь не та, что днем, и выглядела не облезлой и полуживой, но окрепшей и такой, как ей должно быть. И чем позднее, чем темнее становилось на скале, чем меньше на ней оставалось дневного света, тем больше и больше обретали глаза птицы свое обычное ночное зрение, и она смотрела на меня и меня сторонилась, снова и снова смотрела и знать меня не хотела, и так пока слуга не снял ее со своего плеча и ко мне, на мое не пересадил.

А господин со своей дочерью тем временем вышли из садовой калитки и оба оказались передо мной с птицей на плече, и прошли мимо, и я на этот раз не смутился перед господином, а перед его дочерью — смутился, и глаза опустил, и она мне улыбнулась, и света от одного взгляда ее и одной улыбки ее мне хватило на то, чтоб с ночной птицей на целую ночь остаться, и не только на одну ночь, но на множество ночей хватило этого света.

И ее взгляд ошеломил меня, и я едва мог поднять на нее глаза, и господин с дочерью в замке скрылись, а я с ночной птицей после их ухода простоял еще несколько минут, не сходя с места, и вдруг — ночная птица взмахнула крыльями и полетела прочь, прочь и оставила мое плечо пустым.

И я испугался и пустился вслед за птицей, и увидел я, куда она полетела, и поспешил в ту сторону, и увидел, что она вылетела из замка и напротив стены его, напротив окошка в стене, на ветке одинокой высокой пихты уселась.

И подумал я, что птица может меня покинуть, и мне снова стало страшно провиниться перед господином и не устеречь замок; поэтому поспешил я к дереву и решил ту птицу либо добром приманить, либо силой взять. Но тут в стене, в той, что напротив дерева, единственное окошко осветилось, и померещился мне в нем силуэт дочери господина, и успокоился я сразу же и понял, что дерево и стена, что дочь и птица напротив, что это и есть охраняемое и что это правильное место для птицы...

И я успокоился, а на скале уже была ночь, и птица сидела на дереве, лицом к окошку оборотясь, а я стоял под деревом и на птицу смотрел.

И в замке все уже стихло, и слуги из пристроек и стойл уложили прежде спать скот, а потом легли сами, и только время от времени из стойла доносился коровий вздох, только время от времени какая-нибудь курица на насесте пугалась.

А что происходило в самом замке, я не видел, и как слуги служили своему господину, не знал, и лег ли он уже спать или еще бодрствует, нельзя было узнать, и спит ли уже его дочь — тоже не известно.

Вдруг спустилась ночная птица с вершины дерева на ветку пониже, посидела немного на этой ветке, а потом покинула ее и спустилась еще ниже — и так, с ветки на ветку, и так все ниже и ниже стала спускаться, и, сидя на ветке, почти что самой нижней и ближней к земле, она тихо повернулась ко мне, и тогда из листвы и перьев ее расслышал я ее голос:

—    Уже вечер и все спят, и мы будем сторожить и останемся одни, а ты ведь чужак и не знаешь, что ты сторожишь, а я — здешняя и давно тут живу, и времени у нас довольно, и служба наша только началась, и хочу я тебе службу твою объяснить и долг твой разъяснить...

И она немного помолчала и продолжала:

—    Дочь господина ты видел, и ее окно напротив — тоже; там ее спальня, и спать спит она ночью одна, потому что матери нет у нее, а слуг и подружек отец туда не допускает; он-то знает, что повелитель облаков заприметил ее и уже давно ее любит, и давно хочет взять ее себе в жены, и сколько раз уже посылал он гонцов к нему, к ее отцу, и клялся, что готов на все, что ее уста или уста ее отца потребуют: хоть весь жемчуг из моря выловит, хоть все золото из-под земли добудет, и приедет с края света в золотой карете, и возьмет дочь господина ветров в жены, и озолотит ее, и дворец ей и замок среди самых высоких облаков построит; — а отец и слышать не хочет, каждый раз посланцам повелителя облаков отказывает, и возвращаются они всегда с пустыми руками...

И глава облаков потерял голову, он любит ее и пылает к ней страстью, и места себе не находит, и бродит вокруг в тоске великой, — и вот, когда в последний раз он присылал гонца и снова получил отказ, он вбил себе в голову и поклялся: живую или мертвую, но он ее получит... И он сговорился с громом и молнией, непогодами и бурями и отпустил их, пусть что хотят, то и делают, лишь бы ему помогли в его страсти...

И вот гром и молнии помогают ему, и непогоды и бури обрушиваются на нас время от времени, и штурмуют скалу, и хотят разрушить и ее, и замок, и отца убить, а дочь захватить для своего повелителя, и, быть может, им это и удалось бы, быть может, преуспели бы они в этом, если

бы не я, ночной страж, и если бы не брат мой олень, страж дневной...

Ты удивляешься, что я зову оленя братом? Но мы оба в один и тот же день были подарены нашему господину, оба в один день стали ему подарком, и это был день его свадьбы; и так как желанная невеста его была сиротой, то день с ночью устроили ее свадьбу, день и ночь обряжали ее, и, провожая ее к жениху в его замок, пожелали ей счастья и хотели дать за ней множество вещей и всякого добра, но юный жених от всех вещей и от всякого добра отказался, и поднял он невесту на свои крылья, и с пустыми руками легок был их полет, и легка была их дорога, и только мне и оленю — я подарок ночи и он подарок дня — позволили они лететь и бежать за собой...

Но благопожеланий дня и ночи хватило ненадолго, и желанная отдала Богу душу совсем молодой, и осталось от нее лишь годовалое дитя, малышка; это дитя теперь выросло, и мы, я и олень, верны ей и преданы ей с детства, и ей — с младенчества без матери — мать заменили, а теперь, когда она выросла и первые опасности встали у нее на пути, верность наша удвоилась, и преданность наша умножилась, и мы поделили меж собой время: я несу караул ночью, а олень, брат мой, — днем...

И повелитель облаков уже не раз пытался ночью напасть на нас, и всякий раз безуспешно, но сегодня — я чую это в воздухе тихом — повелитель снова готовится, и раньше или позже он снова сегодня попытается... Должен ты поэтому смотреть и быть начеку, и если плохо будет дело и опасность будет близка, должен ты бежать к замку, и во все двери, во все ставни стучать, стучать, и отца ее, хозяина замка, разбудить... Но — тихо! Смотри!

И тут я увидел, как далеко на горизонте сверкнула, как бывает иногда летней ночью после жаркого дня, теплая

маленькая и легкая зарница, и после этого стало ветрено, и ветка, на которой сидела птица, качнулась, и перья птицы вздулись, но кругом было все еще тихо, и замок с его этажами, и стойла с садом еще спали, и никто, кроме птицы, ничего в воздухе не чуял.

Но вспыхивали на краю неба одна за другой зарницы, тихо пока и без грома, но все чаще и чаще, и с каждой зарницей ветер крепчал...

И ветер стал сильней, и ясно стал виден серый блеск в стекле и в окошке, и в темном небе задвигались облака, и откуда они летят и куда, нельзя было еще понять, но первый глухой знак грозы, первый раскат глухого грома далеко, где-то на горизонте, в темноте, уже прокатился.

И после первого грома снова наступила на скале тишина и ветер ненадолго утих...

Потом снова послышался гром, теперь уже сильнее и ближе, и после второго раската грома облака во мраке стали наступать на замок тяжелой поступью, и вся, до того погруженная в тишину и покой, окрестность изменилась, посуровела, и в надвинувшемся мраке я ощутил на себе первые капли дождя — и сразу, почувствовав что-то, поднял голову к небу и — увидел:

Далеко на краю неба появилось какое-то светлое пятно, будто слабый отсвет пожара стал виден. И понял я, что это повелитель зажег там небо и что оттуда грядет главная беда, оттуда идет буря.

Так вот...

Тут окликнула меня птица и велела встать под дерево, и только я встал под дерево, как полил дождь, и раздался грохот, и светлое пятно в облаке приблизилось, и скала и сад на мгновение озарились адским пламенем.

И вместе со скалой пламя озарило и дерево, и птицу, и мне стало ее видно, и увидел я, что молнии не испугали ее, и она только нахохлилась, втянула голову и так сидела и смотрела спокойно, и это означало: «Ничего! Это только начало, самое серьезное впереди!» И снова наступила тьма, и во тьме полил ливень, и заспорили гром и молния, и замок, озаренный молниями, казался убогим, покинутым и брошенным на произвол судьбы, и приблизился повелитель, закованный в броню и огнепламенный, и из своего пламени выглядывал, и целился стрелой и натягивал свой лук, и взор его был устремлен на стену и на окошко в стене.

И вдруг птица будто почувствовала, что настает решающая минута, и среди потоков ливня вспорхнула она с дерева и подлетела к стене и к окошку, и повелитель увидел ее и в ней своего старого врага и защитника замка узнал, и облако повелителя еще сильнее вспыхнуло бурным пламенем, и пустил тогда повелитель свою первую стрелу...

И показалось тогда, что земля раскололась и скала не устоит, что скала вместе с основанием замка, вместе со стенами и крышей его рухнет...

Страшные молнии метал повелитель, и каждая молния на долгие огненные мгновения ослепляла всю великую окрестную тьму, и все молнии были направлены в окошко... Но птица сидела на подоконнике окошка на страже, и каждая молния встречала ее на своем пути, и все молнии только перья ей опаляли, а к окошку и внутрь она их не пропускала...

И когда повелитель увидел это, и когда он один раз и много раз выстрелил, а толку от выстрелов не было, и облака уже ослабели, и их грозовая плотность стала рассеиваться, и силы вот-вот могли их оставить, и повелитель мог оказаться без войска и помощи, — собрал он последние силы и зная, что надо отступать и что постигла его неудача, отвел глаза от окошка и от птицы и на скалу, на ее камни посмотрел, и, выждав немного, и оставив только дождь литься, застыл на минуту, словно совсем ослабел, но это был умысел, чтоб дело его посчитали проигранным и на продолжение боя не рассчитывали и чтоб мог он тогда последним усилием скалу и камни взорвать...

И птица это поняла, потому что давно знала его, и все его повадки, и все его военные хитрости, и поэтому птица окликнула меня из гущи перьев своих и крикнула: скорей, чтобы я не терял ни мгновения, скорей, чтобы я бежал и тотчас, чтобы я отца, скорей, чтобы я хозяина замка разбудил...

И я побежал, и на другую сторону замка прибежал, и бросился к двери господина и к его ставням, и юными своими руками в великом страхе стал в дверь и ставни стучать и колотить, и вот чего ни громы, ни молнии не смогли сделать, а не смогли они господина от его сна пробудить, того достиг я своими слабыми руками: господин вскоре вышел...

Прошло всего мгновение, а он был уже одет как на охоту, и свистнул он, и вот уже войско его готово; и поднялся господин в облака, и отогнал повелителя с его пылающим облаком, и стало оно где-то в стороне, а против замка его не видать.

И потом повелитель последним усилием в последний раз обрушил свой последний и сильнейший удар, но уже не достиг этот удар своей цели и не попал в скалу, а немного дальше за ней обрушился, и силы повелителя истощились, и стал он беспомощно отступать к тому краю неба, откуда явился.

И господин бросился в погоню и вскоре разогнал мелких сообщников повелителя, а потом пустился за ним самим, и нагнал его господин, и бросился прямо к его пылающему облаку и внутрь облака, и с силой ухватил повелителя за волосы и за бороду, и оба они еще долго таскали там друг друга за волосы и за бороду...

И опасность миновала, и господин вернулся домой после поединка, и окошко уберегли от ночи и нападения, и птица, уставшая от битвы, еще сидела на подоконнике; и когда всё успокоилось, и от повелителя и его облаков не осталось и следа, и небо расчистилось, и господин вернулся в замок и лег на свое ложе, и войско его разошлось, — тогда птица отряхнула с себя влагу и вернулась на дерево, и тогда, увидев меня, повернулась ко мне и велела мне идти спать.

— Ступай, — сказала она мне, — опасность миновала, нынешней ночью уже нечего бояться, довольно волос потерял повелитель облаков из своей бороды, и на время он оставит нас в покое, и на время придется ему отказаться от нападений. Ступай...

И я вернулся в стойло, и нашел ворота приотворенными, и, войдя в темноте в стойло, я нечаянно натолкнулся на рога оленя и нарушил его сон, но олень не обиделся и не рассердился, но тихонько, слегка подвинувшись, приготовил мне на сене и на соломе место подле себя, чтобы мне лечь: ложись...

И я улегся рядом, улегся оленю под бок, тихо и подле него, и проспал ночь, а рано утром нас разбудил слуга, и олень получил свой завтрак, а я — свой, а потом слуга указал мне на спину оленя, и я взобрался на него.

И когда мы оказались в долине, сказал мне олень:

— Зеленый, сегодня ночью ты видел, как напал на нас повелитель облаков, и как ему ничего не удалось сделать, и как все его силы мы обратили в ничто; не исчерпаны, однако, его силы, и есть у него одна тайная сила, самая, быть может, мощная... И так, как выстояла против явных сил сестра моя птица, должны мы выстоять против тайной; наш противник — мох со своим войском, с мохвами... Удивляешься? На первый взгляд, есть чему удивиться. Когда говорят «мох — противник», это смешно, но, по правде говоря, это серьезно, и относиться к этому нужно серьезно.

Приходит мох втихомолку, мох — наемник облаков, поскольку он у них на содержании: что льют на него, тем он и питается, а служить — служит верно и за облака пойдет в огонь и воду...

Приходит он, как сказано, втихомолку, иногда к подножию скалы, а иногда чуть повыше забирается, и выражение лица у него благочестивое, и нужно ему всего ничего, и просит он всего-навсего к скале прилепиться, потому как он слаб и не может сам на ногах держаться... И скала не отказывает, ну что же сделает мох скале, и места на ней довольно, и что на него смотреть, и что вообще ей этот мох...

А мох — скромник, и он держится сперва у ног скалы, у самых ногтей, и что ни день, то мох скромней, и потихоньку скала привыкает к нему, и позволяет она ему день дневать и ночь ночевать, а скала огромная, а скала кроткая в своей огромности, а скала мощная и в мощи своей глуповатая... И мох льстит ей и тешит ее мощь и время от времени, когда скала не может уснуть, рассказывает ей

перед сном сказки — и так вот заморочивает он ее, и так вот прилепляется к ней, и потом его уже не прогнать, пока не влезет он скале на голову...

А повелитель смотрит на это и любуется. Видит это повелитель облаков и усмехается в бороду. И ждет, и выжидает он, пока мох не вскарабкается до самого верху, и дальше ждет, пока не наступит жара и палящий зной, и тогда прикажет повелитель облакам, чтоб не давали они ни капли дождя... И однажды случится так, что господин ветров уедет из замка, и оставит скалу без присмотра, и отправится в карете по своим владениям, и оставит он дочь дома, потому что решит поберечь ее здоровье и не подставлять ее голову под палящее солнце, — вот тут-то улучит повелитель минуту и час, и явится нежданно, когда господин будет уже далеко в пути, и надвинется с облаками, и быстро-быстро, раз, два, молниеносно швырнет молнию, а горючий материал уже есть: мох за время жары хорошенько высох, и он сразу же вспыхнет, и замок и стойла окружит огонь, и (так надеется повелитель!) тогда замок сгорит в огне, и возьмет он дочь господина голыми руками... Как ты знаешь, птица, сестра моя, днем немощна, ибо ночи и молниям может она противостоять, но против дня и мха она бессильна, и их она поручила мне, и это моя забота.

Слух мой уже различает, и ухо мое настороже и внемлет тому, как растет мох, и едва я заслышу, как где-то сеются маленькие семена его, как я уже там, и тотчас вижу их, и тут же искореняю мох зубами и копытами...

Это внизу, у подножия скалы, а когда повыше, когда место покруче, и не ведет туда ни одна тропинка, и я не могу туда забраться, так для этого дан мне ты, и если мало мха — руками его срывай, а если уже много наросло — тут понадобятся кремень и огниво,..

Так поучал меня олень, и я внимал этому, и часто приводил он меня на то место, где скала была отвесна и усеяна острыми камнями и куда не то что оленю, куда без рук не забраться, и я туда вскарабкивался и что мог, то руками выдирал, а что не мог, когда много было мха, я высекал из кремня огонь и поджигал и, пожегши, всегда ждал вместе с оленем, пока огонь все не выжжет и не слижет и так, слизывая, сведет на нет всю тихую и долгую работу мха...

И так целый день, то часто, то время от времени, и где мог олень, сам работал, а где не мог — туда посылал меня; и за это перед наступлением ночи, когда мы, отслужив нашу дневную службу, поднимались на скалу и к вечеру возвращались, встречал нас всегда господин и выходил к нам навстречу, и оленю гладил шею и рога, и меня тоже когда взглядом, когда словом дарил, и затем, побыв с нами немного и нас поблагодарив, уходил в сад свой вечерний, где в беседке всегда ждала его дочь. А порой она стояла у калитки и смотрела, как он встречает нас и хвалит нас за дневную службу, и лишь иногда, очень редко, она тоже выходила к нам и тоже нас благодарила.

Вечера я снова проводил с ночной птицей, и когда приближалась опасность, я уже различал ее предвестья в воздухе, и уже не ложился спать, пока не проходила опасность; а когда ничего не предвещало опасности, я еще некоторое время проводил с птицей: нравилось мне сидеть под высоким деревом, так, чтобы надо мной на ветке сидела птица, — и за эти вечера, проведенные с ней, птица хвалила меня; и оба мы всё смотрели на стену напротив и окно в стене, и птица мне тем временем когда о господине, когда о дочери его рассказывала, а когда и о них обоих, и я слушал с наслаждением.

И вот однажды вечером, когда я пришел к птице и к дереву, уселся и стал ждать рассказа, птица подала мне знак вести себя тихо: тихо и чтобы ни слова.

—    Что такое, что случилось? — спросил я у птицы.

—    Тсс, Зеленый, не спрашивай, встань под деревом и спрячься за ним, и смотри, и ничего не говори, — ответила она мне.

Я встал под дерево и спрятался за ним, и простоял там недолго, и как все затихло, и день кончился, и тишина окутала все кругом, так с той стороны замка, где были покои господина, вышел зачем-то сам господин, тихо, будто крадучись, скрытно, и так, чтобы кто-нибудь не услышал его шаги, и в руке он нес фонарь, и фонарем освещал себе дорогу, и тихо, держа фонарь у самой земли, подошел с ним к дереву и там погасил его, и тихо, оставаясь в темноте, к стене и к окошку повернулся.

И окошко было, как всегда в это время, темным и сонным, и стекло смотрело по-вечернему тускло, и занавеской было оно занавешено, и занавеска была опущена, и можно было подумать, что дочь уже легла спать и спит, как и весь замок, но господин так не думал, и господин был прав...

И он простоял так несколько минут, глядя вверх, и вдруг за занавеской мелькнул огонек, сперва колеблющийся и маленький, как будто надолго его не хватит и он вот-вот погаснет, — но не погас, и вскоре стало видно, что он был зажжен надолго, и, так горя, освещал он всю комнату изнутри и немного светил наружу.

И господин смотрел и глаз не мог оторвать, и стоял тихо, не шелохнувшись, и только время от времени, когда силуэт дочери показывался за занавеской и скользил по ней тенью, господин подавал признаки жизни, шевелился и переводил дыхание...

И господин долго, пока горел огонек, ждал, а потом, когда огонек погас и дочь вправду легла спать, господин снова зажег свой фонарь, и перестал смотреть на окошко, и отошел от дерева, и направился затем к своим покоям и скрылся там, откуда явился.

И птица велела мне тогда выйти из-за дерева, и я вышел, и встал я перед ней, и сказала она мне:

— Ты видел, Зеленый: господин следит за дочерью, он подглядывает под ее окошком, потому как он что-то подозревает, и его подозрение не напрасно: что-то она от него скрывает, это он недавно заметил, а мы, то есть я и олень, уже давно знаем об этом, нам не надо ничего говорить, нам и взгляда довольно...

И мы видим, что с дочерью нашего господина что-то неладно, и заметили мы, что у нее на уме что-то новое, чего не было прежде: по ночам принимается она успокаивать замок, ждет, пока все не погрузится в сон, и тогда зажигает свой огонь, и что-то делает, и что-то, кажется, пишет при свете...

И еще приметили мы: в последнее время она уже несколько раз отказывалась от своей обычной вечерней прогулки с отцом, той, что его так радует, хоть с тех пор, как она повзрослела, эта прогулка у них как закон; но она стала отказываться и оставаться одна в комнате, и как стемнеет и как только первая летучая мышь прочертит первые вечерние зигзаги, так дочка подзывает ее к окошку и долго с ней общается, говорит с ней и что-то там с ней делает, и, могу поклясться, передает ей письмецо, и, если мое зрение меня не обманывает, я видела потом это письмецо на лапке у летучей мыши...

И с кем она переписывается, нам не ясно, и что это за секрет у нее от отца, мы не знаем, и отец ее уже не раз меня об этом спрашивал, и мне приходилось прикидываться не ведающей и отвечать ему, что я ничего не знаю... И отцу это кажется удивительным, и он хочет это дело разведать, и часто приходит он под окошко, и, как сегодня, стоит до тех пор, пока в окошке не погаснет свет, и после этого уходит, как мне кажется, ни с чем...

Так сказала мне птица, и, выслушав ее, я пошел спать, а наутро рассказал это все оленю, но и у оленя, похоже, не было никаких сведений, и он серьезно выслушал меня, и задумался, и когда я спросил его: «Олень, о чем ты думаешь?», он мне ответил:

—    Я думаю о доченьке нашего господина и еще о том, что предстоит нам дальняя дорога.

-    Куда?

Он ничего не ответил, и увидел я, что он что-то знает, и не то чтоб знает, а чувствует, что знает, но пока не может об этом поведать, и прячет это в сердце под своей шкурой и в голове под рогами...

Шло время, и я — днем с оленем, а ночью с птицей — охранял замок и ничего и никого к нему не подпускал, а пытались и мохвы, и повелитель облаков тоже пытался, но им не удавалось; и повелитель облаков уже потерял надежду, потому что видел, что дочь господина не глядит на него, и каждый раз, когда после битвы с ее отцом борода его все больше редеет, она насмехается над ним; он уже устал от войны, но со стороны следил за замком и глаз с него не спускал, потому что все равно хотел знать, что будет, и кого выберет дочь, и не сможет ли он хоть кому-нибудь помешать... И так как он видел, что письма, которые пишет дочь, поднимаются вверх выше самых высоких облаков, и видел, что летучая мышь, получив письмецо, передает ее ветру, который потом несет его еще выше, — так вот, так как все это он видел, то решил, что письма не должны попадать туда, куда надлежит, а должны намокать и падать вниз.

И дочь это видела: потому что, сколько она ни писала, ответа она никогда не получала — не иначе кто-то стоит на ее пути и перехватывает ее письма... А она не напрасно писала эти письма, и она была уверена в том, к кому обращалась, потому что не она начала эту переписку...

И она тосковала, и отец ее это замечал и очень тревожился, но спрашивать ни о чем не спрашивал, потому что об этом родители не спрашивают у детей, а она ему ничего не говорила, только, стоя перед ним, все время опускала глаза. Поэтому он знал, что с ней что-то происходит, но не у кого было ему спросить и узнать, и нас тоже, меня, оленя и птицу, это заботило, и мы хотели ему помочь, а как — не знали, но наша преданность ему была велика, и мы — ночью с птицей, а днем с оленем — говорили об этом и искали выход...

И однажды, когда мы с оленем стояли на страже в долине, и был облачный день, и дождь то лил, то переставал, — мы вдруг увидели, как что-то белое упало из облака... И тяжело пролетело оно по воздуху, потому что от дождя намокло, и упало к подножию скалы, и тут же олень сорвался с места и вместе со мной рванулся к тому месту, и олень велел мне это поднять, и я поднял, и приказал он мне хранить это до вечера, пока мы не вернемся на скалу, и тогда — вручить это нашему господину, потому что это, может быть, то, что ему нужно...

И мы несли дозор весь день, и я хранил находку и видел, что дождя больше не будет. И вечером, когда мы вернулись на скалу и господин на этот раз, как вообще все последнее время, не вышел встретить нас, олень подвез меня не к стойлу, а к садовой калитке, подвез и вместе со мной остался стоять. И заметил нас господин, и понял он: что-то необычное привело нас на это необычное для нас место, и он подошел к нам, и я тут же вручил ему то, что упало из облака.

А это было письмо, мы сразу это заметили, когда он взял его в руки, потому что он взял его с удивлением и что-то там с радостью разглядел, но прочитать его он не мог, и мы, сделав свое дело и ничего больше не ожидая от нашего господина, повернулись и отправились в наше стойло.

И в тот же вечер птица встретила меня радостно:

— Хорошо, Зеленый, что ты пришел, еще лучше, что ты нашел, и сдается мне, что господин очень счастлив, что эта находка — ключ к тайне...

И она рассказала мне, что слышала, как господин позвал слугу и приказал, чтобы завтра все ветры, все, летающие по свету, особенно из жарких краев, были созваны: всем найдется работа, будут сушить находку, пока не высушат, потому что эта находка — письмо, и с первых же слов прекрасное, и с первых же слов узнал господин почерк своей дочери, но прочесть письмо нельзя, так как облако промочило его... И еще рассказала мне птица, что господин уже обо всем догадывается и что даже и без письма он уже на пути к разгадке тайны. Потому что всякий раз, когда дочь оставалась одна в комнате и не шла гулять в сад, следил он, ее отец, за ней, и сам следил, и слугу следить приставил, и оба они заметили, что вечером, когда смеркалось и когда вечерняя звезда начинала сиять на небе, дочь обращала к ней взор, но говорить ничего не говорила, потому что ее слова не могли достигнуть до звезды, но по ее взглядам и ее поведению было понятно, что между ней и звездой что-то происходит, и звезда мерцает для нее и на далеком золотом языке что-то ей говорит, а

она стоит, потупив глаза, но время от времени поднимает их, смущается и снова опускает... И господин обрадовался, но дочери своей радости не показал, и он ждал и выжидал, пока она сама ему не скажет, и если не теперь, то в другой раз...

—    А потом, — сказала птица, — господин, в конце концов, позвал меня и стал расспрашивать, и стал выяснять, что она делает ночью при свете лампы, и я сказал, что вроде она пишет письма. «А с кем она их посылает?» — спросил он, и я сказал: «С летучей мышью». И спросил он летучую мышь, и она ответила, что она передает письма ветру. Он обратился к ветрам и узнал от их посланца, что часто, почти каждый вечер, получает он от нее письма, и есть у него приказ от нее нести письма выше облаков, вот так вот, и когда господин до всего дознался, он вспомнил о своем враге, повелителе облаков; господин был уверен, что хоть тот и отказался от войны, но глаз с замка не спускает, и страсть повелителя к дочери от бессилия его не стала меньше, а, наоборот, окрепла, и он пробует всеми средствами никого к ней не подпустить, — поэтому господин и стал выведывать судьбу письма, ведь повелитель облаков начнет из кожи вон лезть и пробовать выше головы прыгнуть, если увидит, что письмо можно задержать, чтобы оно не дошло туда, куда было послано...

—    Ну вот, — прибавила тут птица, — а ты нашел письмо, и все теперь выяснится, и тогда мы увидим, что предпримет господин.

—    Спокойной ночи, Зеленый, — так сказала мне птица, и я пошел спать.

А наутро, когда ветры со всех концов земли стали слетаться и собираться, мы с оленем едва могли устоять в долине. И как олень ни упирался, но ветры были сильнее, и они его чуть с ног не сбили, так что в конце концов нам пришлось встать-таки под нависшей скалой и долго там пережидать.

А ветры тем временем сорвали кровлю с замка, повыдергивали травы и верхушки деревьев, и дочь вышла из замка и спросила у господина, что у него сегодня за сходка ветров такая, и он ей ответил, что должен поменять их местами и по-другому расставить в мире, и он попросил ее, чтобы она пошла обратно в замок и переждала, пока ветры не получат свои назначения и не разлетятся.

И дочь вернулась в замок, и господин остался один, и взял он то письмо и поднял его высоко, и велел ветрам дуть, и особенно ветрам пустыни, и они явились с горячей и сухой пылью, и падала пыль на промокшие буквы, и буквы становились ясными и бумага — сухой... И тогда господин велел им отступить и уняться, и ветры унялись: письмо уже высохло, и в письме было написано:

«...уж сколько я посылала, и ни на одно нет ответа. Не иначе, на пути у нас враг стоит и не пускает мои письма к тебе... И сколько раз уже я с моим папой вечером в саду гулять отказывалась, и папа спрашивает меня почему. И мне нечего сказать в оправдание. И я стою у своего окна, жду твоего сияния и золотого ответа с твоих небес, и — хоть мне ясен смысл твоего мерцания, но все же я хочу, чтобы перед моими глазами были знаки любви, начертанные твоей рукой, а если твои письма не могут меня достигнуть из-за того же, из-за чего и мои тебя не достигают — из-за врага, — дай мне знак или какое другое знамение, потому что я люблю своего папу, и в нем — вся моя жизнь, и долго я не выдержу, и долго не смогу перед ним лукавить... Ты, сердце мое, поймешь меня и не заставишь долго ждать».

Этими словами и подписью дочери нашего господина заканчивалось письмо, и господин продолжал стоять с письмом в руке, и ветры, глядя на него и как он поглощен этим письмом, ждали д тех пор, пока господин от своих дум не очнулся и не увидел, что ветры ждут... Тогда отпустил он их и велел возвращаться по своим уделам, и остался стоять один, как стоял, и еще какое-то время не сводил с письма глаз... А потом, когда он уже все письмо и каждое слово его и каждую букву знал наизусть, тогда он вспомнил о дочери и что он велел ей идти обратно в замок, и понял любовь ее дочернюю, и как велика она, и то, что еще сильнее любит она того-кто-в-небесах, и увидел он, какая участь постигла ее письмо, и то великое расстояние, что отделяет его дочь от ее суженого... Пожалел он ее, и разделил он ее горе, и — хоть разлука с ней была для него тяжела и хоть не мог он себе представить, что потеряет ее, но рассудил он дело по-отцовски, и сердце его наполнилось великой радостью, и целый день он с письмом и сам с собой проговорил...

А в конце дня, когда мы с оленем еще были в долине и наша дневная служба еще не закончилась, господин не выдержал и пришел с письмом к ночной птице, а та еще с закрытыми глазами в древесной листве почивала, но он разбудил ее и сообщил радостную новость — все, что он знает, и что тайна дочери больше для него не тайна, и что сегодня он прочел ее письмо и все ему стало ясно...

И он перечитал письмо птице, и при дневном свете птица едва моргала глазами и со сна еще плохо понимала что к чему, но все же, из уважения к господину, приняла бодрый и счастливый вид, и запомнила она содержание письма, и в тот же вечер передала мне его, и прибавила: господин повелел мне к чему-то быть готовым, а к чему — он не сказал, но птица сама поняла к чему, и поняла она, что ей предстоит дальняя дорога... И наутро я передал это оленю, и тогда преданный олень, выслушав это, всей своей шкурой задрожал от преданности и сказал мне, что он тоже все понял и что, если я помню, он мне это еще раньше предсказывал.

И так все и было: и немало времени прошло с того дня, а письма дочери не доходили до вечерней звезды, а от вечерней звезды до дочери не доходили ответы, но только каждый вечер видели они друг друга и переглядывались, но достигнуть друг друга и стать ближе от этого переглядывания не могли, и дочь что ни день становилась печальнее, и вечерняя звезда — не веселее.

И отец ее видел это, и то, что дочь таится и не хочет открыться, замечал, и понимал он, что и она не знает, в чем дело, и, быть может, она думает, что вечерняя звезда только глядит вниз, но, быть может, не видит ее, и мерцает не ей, и на уме у ее властителя кто-то еще... Потому что, будь по-другому, тот, кто на вечерей звезде, что-нибудь придумал бы, нашел бы выход, а если нет выхода, то хоть бы знак подал! Все это видел отец, и хотел он ее утешить и облегчить ее страдания. «А быть может, — думал он, — все совсем не так, и к чему ей тогда страдать, и к чему ей обращать свои взоры на чужое счастье?»

Но случилось однажды самым обычным вечером, когда на скалу уже спустились тьма и вечер, что слуги из замка вдруг заметили на крыше замка какой-то огонек, синий и в середине золотой, и испугались слуги, и подумали, что это огонь из-под крыши и на ней там что-то горит. Они поспешили и всех оповестили, и вышел господин из сада и дочь его с ним, и слуги уже хотели взяться за ведра с водой, забраться на крышу и потушить огонь.

Но вдруг заметили все, что огонек передвинулся со своего места и перешел на другое, и то, прежнее, место не горит и не тронуто, и даже дымок там не дымится. И огонек чем дальше, тем все более золотым становился и с места на место переходил, и, наконец, добрался до середины крыши и до флагштока, и как живой стал по нему взбираться, и взобрался на самый верх флагштока; и было уже темно, и все не сводили глаз с огонька, и дивились, и молчали...

И вдруг увидели все, что огонек принял образ лучистой звезды и будто ждет, что в честь праздника поднимут флаг.

Сразу же отдал господин приказ, и слуги подняли флаг, и звездочка увенчала его, и все как-то вдруг подняли глаза и увидели вечернюю звезду, и увидели, что сияет она и светится сегодня не так, как всегда, и, похоже, у нее большой праздник, и будто указала она, что ее праздник у нас в замке, и потому она послала к замковому флагу свой огонек, и, так как было для нее во всем замке кое-что подороже, чем флаг, она искала это глазами и не могла найти...

Тогда все обернулись, и господин тоже отвел свой взор от неба, и увидел, что дочь спряталась за его спиной, что закрыла она лицо рукавом. Повернулся он к ней, и упала она ему на грудь, и послышался плач, и это плакала дочь на груди у отца, и он гладил ее и целовал ее голову, и она еще пуще плакала...

А мы с оленем тогда вернулись из долины позднее обычного, и увидели господина и стоявших вокруг него слуг, и как дочь приникла к груди господина, — и мы удивились; и птица с другой стороны замка тоже услышала плач, и она тоже прилетела, и она тоже не понимала; и слуги тихо, чтобы не мешать отцу и дочери, показали нам на крышу, и мы увидели флаг и огонек на нем, и нам стало все ясно; и дочь подняла голову с груди отца, и глаза и лицо ее смеялись сквозь слезы, и смело, и уверенно подняла она тогда голову к небу и в первый раз, никого не смущаясь, на своего дорогого возлюбленного поглядела...

И возлюбленный ее увидел ее слезы и ее улыбку, и он раскинул по всему небу, от одного до другого края, шелковую облачную ткань, полосатым поясом опоясал небо, потом тихо, как прежде, посмотрел на свою невесту, потом на ее отца, потом на двор, на замок, на скалу, на слуг, и на нас, на меня с оленем и с птицей, среди прочих слуг, и тотчас показался за ним туманный образ, и мы сразу все увидели: олень, и мальчик едет на нем, и на плече у мальчика сидит ночная птица. И без слов все собравшиеся поняли этот знак так, что нам — мне с оленем и с птицей — предстоит отправиться к вечерней звезде... И господин тут же приказал слугам разойтись, а нам все, что понадобится в дороге, собрать. И нам с оленем он позволил отдохнуть, но до двенадцати, а в полночь должны мы уже быть готовы.

И созвал он ветры и приказал им устроить нам дорогу, чтоб пыль столбом, да как можно короче. И обратился он к своей дочери, и попросил ее пойти в свой покой в замке и приготовить письмо, и сам он, господин, тоже в замок удалился, потому что и ему нужно было написать письмо властителю вечерней звезды.

И весь вечер горела в комнате дочери лампа, и птица видела, что дочь, уже не таясь, но открыто сидела за столом и открыто писала письмо, но усидеть не могла и все время к окошку, будто дыхание перевести и остыть, подходила. А слуги собирали нас в путь и весь вечер бегали туда-сюда, и звезда не сходила с флагштока и ждала, когда все будет готово.

И когда письма были написаны и господин с дочерью вышли с ними из замка, мы с оленем уже отдохнули, и слуги вывели оленя из стойла, и взнуздали его, и передали мне поводья, и я влез на него.

И тут птица получила приказ сесть мне на плечо, а ветры тем временем проложили нам дорогу, и дорога казалась серой и пыльной, и круто восходила она, и вела от земли до неба. И огонек на крыше за всем наблюдал: и как слуги суетились вокруг меня, оленя и птицы, и как освещен был фонарями замок и двор, и как все собрались и толпились под этими фонарями. Увидел он все это, и стал втягивать свои лучи, и снова стал таким, как был, когда явился.

И господин с дочерью ко мне, уже сидевшему на олене, подошли, и оба передали мне свои письма, и господин о чем-то переговорил с птицей, как с нашим послом, потому что птице было поручено все дело и птица должна была говорить с властителем вечерней звезды...

И так как все уже было готово к нашему отъезду, медлить не стали, господин склонился к одному уху оленя и назвал один ветер, склонился к другому и назвал второй, я взял в руки поводья, и олень тронул с места; он только тронулся, а мы уже поднимались по дороге, проложенной ветрами, все выше и выше — и через минуту уже едва различали скалу, замок, фонари и людей под фонарями, и огонек тоже отделился от крыши и несколько раз двор и людей во дворе облетел, будто хотел попрощаться с двором и с людьми, и сразу потом огоНек поднялся к нам на дорогу и полетел впереди нас...

И явился он перед нами и всю ночь не покидал нас. И без него были бы мы слепы, а с ним — зрячие и уверенные...

Как прошла ночь, мы и не заметили, а наутро, когда уже рассвело, огонек растаял, но теперь нам самим уже все было понятно, и олень знал, куда направляться, а я — куда править.

А птица дремала у меня на плече, и чем светлее становился день, тем глубже она втягивала голову в свои перья и глубже засыпала.

А олень обрадовался дню и прибавил ходу, и дорога была ровной, и крутой подъем не изнурил нас.

Днем мы сделали привал, вытащили из узелка еду и питье, которые нам с собой дали, и перекусили, и подкрепились, и разбудили нашу сестру ночную птицу, чтобы она приняла участие в нашей трапезе, но она отказалась и попросила нас оставить ее в покое, потому как сон ей дороже еды.

И когда мы поели, то снова пустились в путь, и мы с оленем все время назад оборачивались и думали, что разглядим замок или хоть знак его, — но были мы уже очень далеко, и не только от замка, но от всей земли никакого следа не осталось.

Теперь перед нами была только наша цель, и олень уже назад не смотрел, и я повернулся и взглянул на солнце — и, уже не сводя с него глаз, только смотрел и ждал, когда закончится день и когда оно зайдет за горизонт...

И солнце зашло, и мы были уже близко к цели, и, когда стемнело, мы снова увидели огонек, и тогда уже вступили мы в границы владений вечерней звезды, и огонек показал нам на какие-то ворота, и мы сразу же поскакали к ним.

И открылись ворота, и сам властитель вечерней звезды с многочисленной звездной свитой вышел к нам навстречу, и я тут же слез со спины оленя и вручил властителю письма. И обрадовался он, и повелел отвести нас с оленем на ночлег, а птицу, как посла, пригласил к себе в замок...

И рассказывала потом птица, что в звездном замке видела она дива дивные и что предложили ей сесть на синее сияние, а напротив нее восседал властитель вечерней звезды. И выспрашивать стал он у нее про дочь и про нашего господина, отца ее, и птица все, что он знал, то ему и поведала, и еще все, что она знала, от себя прибавила.

И спросил ее властитель вечерней звезды, почему от нас нет писем, и птица рассказала ему о враге, о повелителе облаков. И спросил ее потом, что делает дочь, и птица попросила его прочесть письмо от нее, и он тут же прочел ее письмо, и отца ее письмо тоже прочел.

И поставили перед птицей небесное угощение. И властитель о многих вещах с ней беседовал и также о том, когда можно будет поставить хупу. А птица за тем и была нашим господином послана, и она обсудила это и назначила день, и тогда властитель вечерней звезды тоже принялся писать письма, одно — дочери, а другое — ее отцу, и через несколько часов, когда мы отдохнули и были готовы к обратной дороге, вынес властитель вечерней звезды нам письма, и я принял их у него, и увешали оленя дарами и рога его чем только можно было, всякими небесными украшениями, украсили, и огонек нам до утра в проводники дали, и мы простились, и выехали из ворот, выехали и по той же дороге — вниз, с неба на землю, стали спускаться...

И вернулись мы домой. И когда мы вернулись, все нам были рады, и с того же дня стали готовиться к свадьбе, и господин был очень занят, и дочь тогда целые дни одна в саду проводила, и каждый вечер в комнате у нее допоздна горела лампа, и часто приходила она к птице, но от смущения ничего у нее не спрашивала. Но птица понимала и сама рассказывала... И оленя она тоже часто гладила по шее, и олень склонял голову и отвечал ее любящей руке легкой дрожью...

И приблизился день свадьбы, и отец со слугами был очень занят. И в последний вечер перед тем, как дочь должна была отправиться к своему жениху на небо, она опустилась посреди двора перед дворцом и перед садом на колени и простилась с последним своим днем, проведенным в них, поцеловала землю и горько заплакала, и все стояли вокруг нее и все вместе с ней плакали...

А наутро собрались все слуги, и все ветры сошлись, и отец с дочерью ехали в карете, а все прочие шли пешком, и только я и птица на моем плече скакали на олене, и теперь олень был нагружен разными дарами, свадебными одеждами и приданым...

И выехали мы на рассвете, и до места свадьбы было нам недалеко, ведь хупа была на полдороге, между небом и землей, поставлена. Поэтому мы пустились в путь не торопясь, и путь наш был приятен. И в полдень мы сделали привал, а после полудня поехали дальше, и ехали, пока не зашло солнце и пока мы не увидели огонек, который был первым послан к нам навстречу...

И вслед за огоньком, когда уже совсем стемнело, показались жених со сватами — небесными светилами со свечами в руках, и встретились жених с невестой, и обрадовались встрече, и хупа была поставлена, и мы с оленем и птицей держали шесты...

А после хупы началась трапеза, и ветры с ураганами, и все приглашенные вкусили ее, и от пития и от непривычки к питию головы у них вскоре закружились, и мы тоже, я, олень, птица и огонек, хватили лишку и еле на ногах держались...

Но когда начались танцы, и солнце, и луна, звезды и звездная пыль пустились в пляс, и нашей радости, моей и оленя, с одной стороны, и птицы и огонька — с другой, не было предела, и мы с оленем пали к ногам невесты и целовали ей подол платья, а птица и огонек, захмелев, непрестанно кружились вокруг головы жениха, а после мы собрались все вчетвером и о начале, и о конце, и о всякой мере и границе забыли и знать не хотели...

И небо глядело на нас, и те звезды, которые не были приглашены разделить с нами веселье, потому что они должны были оставаться дома и сторожить небесный порядок, завидовали нам и издалека радовались нашей радости...

И господин дал свободу ветрам и ураганам и позволил им пить столько, сколько влезет, и они напились, и ничего не соображали, и улетели и дел натворили, и перевернули все на земле вверх дном, и никому не дали уснуть...

И когда люди выходили из домов и спрашивали: «Что это такое, что сегодня стряслось?» — другие показывали им на небо, дескать, там, на небе, вроде как свадьба...

И ветры полетели дальше и постучали в ставни повелителя облаков. И он вышел, и понял, что все пропало, что все его надежды прахом пошли, и порвал на себе одежды, и от горя разорвал свою бороду в клочья и пустил их по ветру... И кто успел клок его бороды схватить себе на память — тот схватил, а кто не успел — тот не схватил, и ветры погнались за клочьями, и облака, видя горе своего повелителя, проливали слезы и плакали...

И когда все насладились, когда ужин закончился и жених с невестой удалились к себе, тогда небесные светила погасили свечи и тихо вернулись на свои места, и нашему господину пожелали они всех благ, и покинули его, и господин остался один и всю-то ночь о своей единственной и ненаглядной думал...

А наутро, когда жених вывел свою невесту, и усадил ее среди неба, и всему миру и всем ее родным показал красоту ее, красоту звезды рассветной, звезды приветной, чистейшей и светлейшей утренней звезды, мы с оленем, птицей и огоньком проснулись, и пали на колени, и новый день с его чистейшим даром благословили, и увидел нас отец ее, наш господин, и как бы ни было тяжело для него прощание, но когда он увидел, как высоко воссела его дочь, то голову свою в счастье преклонил, и так мы на коленях, а господин — опустив голову, тихо приняли наше расставание и тихо о нем сожалели...

И жених с невестой перед тем как проститься, одарили всех слуг и всех чем-нибудь благословили: оленю выпала сила и быстрота ног, птице — красота, огоньку — служение, а мне — всегда быть зеленым и присматривать за зеленью, и чтоб всякий раз, когда внизу, на земле, мне понадобится огонь, я мог бы только руку протянуть, и все небесные светила будут к моим услугам, и ни одно мне не откажет и всегда мне даст огня, аминь!

Ну и длинная вышла история, и немало с тех пор воды утекло, и много чарок выпито, и олень принял свое благословение и сразу же вместе с ним, после ночного возлияния, ускакал, чтобы прохладиться, в северные земли, и птица приняла свои и отправилась в леса отсыпаться, а я — свои и, как был зеленым, так зеленым и остался...

— Слышите, мохвы?

И тут Зеленый устало закончил свой рассказ. И взял он свою трубку, и выбил из нее пепел, и взглянул он на мохвов, и увидел, что они все еще дымятся от огня, которым он подпалил вечером их головы, а сам он уже устал, и пора ему спать, — лег он возле одного мохвы, и ночь была тихая, как бывает в середине лета, и ни один ветерок в полях не мешал сну. Он уснул, а мохвы дымились и тоже спали, и то и дело у кого-нибудь из них на голове вспыхивало пламя...

И так дымились они тихо и вспыхивали время от времени, пока все не выгорели. А утром, когда взошло солнце, и согрело утренним теплом лицо Зеленого, и разбудило его, потому что пора ему было вставать, — он встал, огляделся, и только теперь вспомнил о мохвах. От них уже и следа не осталось, и только на земле, в тех местах, где они заночевали и простояли всю ночь, чернели выжженные пятна...

И повернулся зеленый человек, и, как обычно, на свою работу — к своим зеленям зеленым — отправился.