Курицетта

Курицетта

Сборный пункт, где я чудом встретился с Мордо Нахумом, назывался Слуцк. Тот, у кого найдется подробная карта Советского Союза, сможет, проявив терпение, обнаружить городок с этим названием в Белоруссии, в ста километрах к югу от Минска. Но если Слуцк на картах значится, то деревня Старые Дороги — место нашего следующего пребывания — не нанесена ни на одну географическую карту.

В июле 1945 года в Слуцке собралось десять тысяч человек. Здесь были мужчины, женщины и немалое количество детей; католики, иудеи, православные и мусульмане; белые, желтые и черные (несколько негров в американской форме); немцы, поляки, французы, греки, голландцы, итальянцы и представители еще многих национальностей, а также немцы, выдававшие себя за австрийцев, австрийцы, называвшие себя швейцарцами, русские, утверждавшие, что они итальянцы; плюс один гермафродит и выделявшийся среди оборванной толпы один мадьярский генерал в парадной форме — расфуфыренный, скандальный и глупый, как петух.

В Слуцке было хорошо. Погода стояла жаркая, даже слишком жаркая, спали прямо на земле; подработать, правда, было негде, так что все ели одно и то же. Впрочем, на кухню никто не жаловался: русские передоверили ее самим обитателям лагеря и там по неделе несли дежурство представители наиболее многочисленных национальностей. Ели в просторном светлом и чистом помещении за столами на восемь человек. Без смен, без списков, без очередей. Стоило сесть за стол, добровольные работники кухни уже несли тебе какое-нибудь диковинное блюдо, хлеб и чай. Во время нашего недолгого пребывания в лагере дежурили венгры. Они до отвала кормили нас переваренными и переслащенными макаронами с петрушкой и гуляшом, от которого все горело во рту. Верные своим национальным обычаям, они организовали цыганский оркестр из шести местных музыкантов, одетых в вельветовые штаны и кожаные вышитые жилетки. Важные, потные музыканты для начала исполняли гимны — советский, венгерский и Хатикву[27] (в честь большой группы венгерских евреев), после чего переходили к фривольному чардашу и играли его без остановки до тех пор, пока последний едок не покидал свое место.

Ограждение вокруг лагеря отсутствовало. В центре, ограниченная ровными рядами полуразрушенных одноэтажных и двухэтажных зданий, находилась просторная, заросшая травой четырехугольная площадь (в прошлом, видимо, военный плац). Площадь никогда не пустовала: под жгучим солнцем жаркого русского лета на ней спали, давили вшей, чинили одежду, варили что-то на кострах; более активные играли в мяч или в кегли. Посреди площади красовалась огромная деревянная квадратная постройка с тремя расположенными по одной линии входами. Над каждым входом суриком были небрежно намалеваны русские слова: «Мужская», «Женская», «Офицерская». Это была уборная нашего лагеря и одновременно его главная достопримечательность. Внутри — настил из тонких прогибающихся досок с сотней квадратных отверстий (десять рядов по десять отверстий в каждом) — гигантская, в духе Рабле, пифагорейская таблица. Вопреки надписям, разделяющим посетителей на три пола, помещение на отсеки не разгорожено. Возможно, первоначально перегородки существовали, но потом исчезли.

Русская администрация лагеря никак себя не проявляла, впрочем, этим она и была хороша. Если бы не ежедневные обеды в столовой, можно было бы предположить, что ее вовсе не существует.

В Слуцке мы провели десять дней, похожих один на другой, без интересных встреч и событий, а потому не оставивших в памяти следа. Как-то мы решили выйти за пределы лагеря, чтобы набрать в поле разных трав. Прошагав полчаса, мы очутились посреди безбрежной, как море, равнины, откуда до самого горизонта не было видно ни единого дерева, холма или дома, которые могли бы служить ориентиром. У нас, итальянцев, привыкших видеть на горизонте горы или холмы, а на равнине многочисленные знаки присутствия человека, бескрайние русские просторы вызывали головокружение, наполняли сердце острой тоской. Потом мы сварили настой из собранных трав, но он нам не понравился.

Под крышей одного из помещений я нашел учебник по акушерству на немецком языке — два увесистых тома с прекрасными цветными иллюстрациями. А поскольку книги — моя слабость и я за долгие месяцы изголодался по печатному слову, то проводил время за чтением, открывая учебник наугад, или дремал на солнце в некошеной траве.

Однажды утром по лагерю с молниеносной быстротой разнеслась новость: мы покидаем Слуцк, отправляемся пешком за семьдесят километров отсюда в Старые Дороги, в лагерь для итальянцев. Немцы в подобном случае обклеили бы стены крупно отпечатанными объявлениями на двух языках с указанием часа отбытия, требуемой экипировки и плана маршрута, а также с угрозой смертной казни за попытку уклонения. Русские же все пустили на самотек — организацию похода и сам поход.

Новость вызвала немалый переполох. За десять дней мы успели привыкнуть к жизни в Слуцке, а самое главное, к странной, но обильной здешней еде, которую никому не хотелось менять неизвестно на что. Кроме того, семьдесят километров — это слишком; никто из нас не был физически готов к такому длинному переходу, да и обувь у большинства была малоподходящей. Мы тщетно пытались добиться у русского командования более подробной информации, но нам удалось лишь узнать, что отправка назначена на утро двадцатого июля, и окончательно убедиться, что русское командование в полном смысле слова — пустое место.

Утром двадцатого июля мы собрались толпой на площади, точно многочисленный цыганский табор. В последний момент выяснилось, что между Слуцком и Старыми Дорогами существует железнодорожная ветка, но поездом едут только женщины с детьми, как обычно, блатные и те, кто похитрей. Впрочем, чтобы перехитрить русскую бюрократию, распоряжавшуюся нашими судьбами, большого ума не требовалось, правда, тогда не все еще это понимали.

В десять дали приказ к отправке, но тут же отменили. Это повторялось не один раз, в результате мы вышли в двенадцать на пустой желудок.

Слуцк и Старые Дороги находятся на шоссе, соединяющем Москву с Варшавой, но после войны оно оказалось в плачевном состоянии: обе грунтовые обочины изрыты лошадиными копытами, а центральная, некогда заасфальтированная, полоса повреждена взрывами и гусеницами настолько, что мало чем отличалась от обочин. Шоссе проходило по широкой равнине, почти свободной от населенных пунктов, поэтому оно было абсолютно прямым. Между Слуцком и Старыми Дорогами нам встретился только один поворот, да и тот был едва заметен.

Мы вышли из Слуцка в приподнятом настроении: погода стояла великолепная, мы успели за десять дней отъесться, нас манила перспектива пройтись пешком по земле этой легендарной страны, увидеть своими глазами болота Припяти. Но очень скоро наш энтузиазм улетучился.

Ни по одной стране Европы, я думаю, нельзя идти десять часов подряд с ощущением, будто ты, как в кошмарном сне, стоишь на месте. Такое ощущение возникает потому, что впереди у тебя прямая, до самого горизонта, дорога, обрамленная с двух сторон степью с перелесками, и позади у тебя дорога, тоже до горизонта, как теряющийся в воде след от корабля. Ни одной деревни, ни одного хутора, ни дымка, ни верстового камня, который помог бы подсчитать, сколько уже пройдено; ни одной живой души, если не считать ворон и нескольких ястребов, планирующих высоко в небе.

Через несколько часов наша компактная поначалу колонна растянулась километра на три. Замыкала шествие военная повозка, запряженная двумя лошадьми, которыми правил изуродованный ранением русский сержант: его лишенное губ лицо походило на страшный оскаленный череп. Задачей сержанта, видимо, было подбирать обессилевших в пути, но он вместо этого усердно собирал вещи, которые уставшие люди мало-помалу бросали на дороге, не в силах нести их дальше, (’.начала мы наивно полагали, что получим их назад по прибытии на место, но первого же, кто попытался приблизиться к повозке, чтобы забрать свой мешок, инвалид отогнал взмахами кнута и грубой нечленораздельной руганью. Я тоже лишился своего багажа, основной вес которого составляли два тома по акушерству.

К вечеру мы шли небольшой группой, оторвавшись от остальных. Рядом со мной шагали спокойный и выдержанный, как всегда, Леонардо, измученный жаждой и с трудом волочивший ноги от усталости Даниэле, Синьор Унфердорбен со своим триестинским приятелем и, естественно, Чезаре.

На повороте, впервые нарушившем первозданное однообразие пейзажа, мы остановились перевести дух у деревянного сарая без крыши — единственного свидетельства сметенной войной деревни. Чуть подальше мы обнаружили колодец и с жадностью напились. Мы устали, стерли себе ноги. Мои архиепископские ботинки давно сносились, а велосипедные тапочки, подаренные мне уж не помню кем, хоть и были легкими, как пушинка, но сильно жали, поэтому приходилось иногда их снимать и идти босиком.

Мы немного посовещались: а что, если этот, в повозке, будет гнать нас всю ночь без остановки? С него станется, однажды в Катовицах русские заставили нас двадцать четыре часа подряд выгружать из вагонов сапоги, правда, и сами с нами работали. Почему бы нам тут не заночевать? В Старые Дороги придем себе преспокойно завтра, русский наверняка не будет устраивать перекличку, потому что у него и списка-то никакого нет. Ночь обещает быть теплой, есть вода и даже кое-что на ужин, не много, но на шесть человек хватит. Переспим в сарае, хоть какое-то укрытие от ночной сырости.

— Отлично, — сказал Чезаре, — я за. Берусь приготовить сегодня на ужин жареную курочку.

Мы переждали в лесу, пока не напьются у колодца последние из колонны и не проедет в своей повозке оскаленный сержант, после чего стали устраиваться на привал: расстелили одеяла, развязали мешки, развели огонь и занялись приготовлением ужина. У нас были хлеб, брикет пшенной каши и банка гороха.

— Какая каша, какой горох! — воскликнул Чезаре. — Вы что, не поняли? Я же сказал, что собираюсь устроить праздничный ужин и поджарить курочку.

Если Чезаре что-то задумал, его не остановишь. Я имел возможность убедиться в этом, когда бродил с ним по катовицким рынкам. Доказывать ему всю бессмысленность идеи найти ночью в этих гнилых местах Полесья курицу, да еще без знания русского и без денег в кармане, — пустая грата времени. Мы попытались заинтересовать его двойной порцией каши, но тщетно.

— Ешьте сами свою кашу, — сказал он, — я все равно пойду искать курицу, один пойду, и вы меня не удержите. Раз вы так, я вообще не вернусь, всем привет, в том числе и русским. Хватит, возвращаюсь в Италию, хоть через Японию, а до дома доберусь.

Тогда я предложил пойти с ним. Не ради курицы и не из-за его угроз, а потому, что любил его и мне доставляло удовольствие наблюдать за его работой.

— Браво, Лап'e, — сказал мне Чезаре.

Он окрестил меня так давным-давно, с тех пор иначе и не называл. Как известно, в лагере всех брили наголо, и, когда нас освободили, волосы после года постоянного бритья начали расти у всех, а у меня в особенности на удивление ровные и мягкие. Когда мои волосы были еще совсем короткие, Чезаре сказал, что они напоминают ему мех кролика, а кролик, вернее, кроличья шкурка на жаргоне торговцев, в котором Чезаре настоящий ас, будет «Лапе». Хмурого чернобородого Даниэле с его жаждой мести и кары в духе древних пророков он называл Коралли (с ударением на последнем слоге). Если с неба посыплются коралловые бусины, говорил Чезаре, он все до одной соберет, все на нитку нанижет.

Итак, Чезаре сказал:

— Браво, Лап'e, — и изложил план действий: осуществление своих безумных на первый взгляд идей Чезаре, как ни странно, продумывал до мелочей.

Курица не была плодом его воображения; от сарая в северном направлении уходила хорошо утоптанная тропинка, по которой явно все время ходили, значит, можно было предположить, что она вела в деревню, а где деревня, там и куры.

Начинало темнеть. Чезаре оказался прав: сквозь деревья примерно в двух километрах от нас на невысоком пригорке засветился огонек. Мы пошли на этот огонек, спотыкаясь о коряги и камни, отбиваясь от полчищ прожорливых комаров и бережно неся с собой единственное, что имело обменную ценность и с чем наша группа решилась расстаться: шесть фаянсовых казарменных тарелок, выданных нам русскими в Слуцке во временное пользование.

Мы шли в темноте, боясь сбиться с тропинки, и время от время громко подавали голос. В ответ не доносилось ни звука. Когда до деревни осталось не больше ста метров, Чезаре остановился, набрал в легкие воздух и крикнул:

— Ау, русски! Мы друзья, итальянски, нет ли у вас курочки на продажу?

На этот раз нам ответили: вспышка в темноте, сухой хлопок — и в нескольких метрах над нашими головами просвистела пуля. Я, боясь разбить тарелки, осторожно лег на землю; Чезаре так разозлился, что остался стоять.

— Чтоб вы сдохли! Я же сказал, мы друзья! Не бандиты, не дойч, а итальянски. Дайте же сказать, сукины дети! Итальянски мы, нам курочка нужна!

Новых выстрелов не последовало, на пригорке замелькали какие-то фигуры. Мы осторожно начали к ним приближаться: Чезаре впереди, продолжая свою убедительную речь на родном языке, я сзади, готовый в любой момент снова броситься ничком на землю.

Наконец входим в деревню. Она маленькая, всего пять деревянных домов, а перед ними, на крошечном пятачке, уже собрались в ожидании нас жители. Это в основном старухи, дети и собаки, все одинаково встревожены. В толпе, состоящей человек из тридцати, выделяется высокий бородатый старик с ружьем: значит, это он стрелял.

Чезаре считает свою стратегическую миссию выполненной и взывает к моему чувству долга:

— Давай шевелись, чего ждешь? Объясни, что мы итальянцы, не собираемся им делать ничего плохого, а только хотим купить у них курицу на ужин.

Люди смотрят на нас с опаской и вместе с тем с любопытством. Похоже, они наконец убеждаются, что два таких оборванных бродяги не представляют для них большой опасности. Старухи перестают причитать, и даже собаки успокаиваются. Старик с ружьем спрашивает о чем-то. Мы не понимаем. Я знаю не больше сотни русских слов, но ни одним из них не могу воспользоваться в этой ситуации, кроме слова «итальянски», и повторяю его много раз подряд, пока старик не начинает сам объяснять односельчанам:

— Итальянцы, итальянцы они.

Тут Чезаре, который никогда не забывает о деле, достает из мешка тарелки. Пять штук он, как заядлый торговец, раскладывает на земле для всеобщего обозрения, а шестую берет в руки и несколько раз щелкает ногтем по краю, чтобы все слышали, какой хороший звук. Старухи смягчаются, заинтересованно смотрят.

— Тарелки, — говорит одна.

— Да, тарелки! — повторяю я, довольный, что знаю теперь, как называется продаваемый нами товар.

Нерешительная рука тянется к тарелке, которую демонстрирует Чезаре.

— Эй, ты чего? — Чезаре отступает на шаг. — Мы бесплатно не даем. — И возмущенно обращается ко мне: — Уснул ты, что ли? Скажи им, мы меняем тарелки только на курицу, чему я тебя учил?

Я смущаюсь, теряюсь. Говорят, русский язык — индоевропейский, значит, у наших прародителей должно было быть слово для обозначения курицы еще задолго до того, как сложились современные этнические группы. His fretus (иначе говоря, исходя из этого), перевожу на все известные мне языки слова «polio» (курица) и «uccello» (птица), однако вижу по реакции, что результат нулевой.

Даже Чезаре недоумевает. Надо сказать, он в глубине души уверен, что немцы говорят по-немецки, а русские по-русски исключительно из вредности, назло. Точно так же у него нет ни малейших сомнений, что они из той же самой вредности нарочно прикидываются, будто не понимают по-итальянски. А если не прикидываются, значит, они тупые невежи, варвары, одним словом. Другого просто быть не может. В ходе таких размышлений недоумение Чезаре сменяется раздражением, он начинает ворчать, чертыхаться.

Чего уж проще, бормочет он, шесть тарелок вам, одна курица нам. Да как это можно не понять, что такое курица? Курица ходит по кругу, клюет, роется в земле, кричит «кок-ко-де». И мрачно, зло, с полной безнадежностью, совсем не похоже начинает изображать курицу: садится на корточки, скребет по земле сначала одной ногой, потом другой, тычет туда-сюда сложенными лодочкой ладонями и перемежает поток своего ворчания возгласами «кок-ко-де». Однако, как известно, наше звукоподражательное междометие в высшей степени условно передает куриное кудахтанье и понятно лишь итальянцам, а больше никому.

Результат по-прежнему нулевой. На нас смотрят, раскрыв рты, видимо, принимают за сумасшедших. Наверно, думают: с чего эти два чужака с другого края земли изгаляются перед всем честным народом? Придя в полное неистовство, Чезаре пытается даже снести яйцо, но из-за того, что он отвлекается, подыскивая изощренные оскорбления в адрес присутствующих, подлинный смысл его действий до них не доходит. Малоприличные телодвижения Чезаре вызывают новый взрыв причитаний, теперь на октаву выше, которые, все усиливаясь, превращаются в гудение разворошенного улья.

Вдруг я вижу, что одна из старушек подходит к бородачу с ружьем и, поглядывая на нас, что-то взволнованно ему говорит. Чувствуя, что дело принимает опасный оборот, я поднимаю Чезаре, все еще сидящего на четвереньках в неестественной позе, велю ему замолчать и вместе с ним подхожу к старику.

— Prego, per favore[28], — говорю я и подвожу старика к свету, который падает из окна одного из домов.

Смущаясь от направленных на меня взглядов, я рисую на освещенном прямоугольнике земли курицу со всеми ее атрибутами, включая и яйцо для большей убедительности. После этого поворачиваюсь лицом к зрителям и добавляю:

— Вы тарелки, мы еда.

Все зашушукались, но вдруг от кучки отделилась одна старушка, сделала два шага вперед и с веселой радостью в глазах звонким голосом воскликнула:

— Кура! Курица!

Она была счастлива и безмерно горда тем, что именно ей удалось разгадать загадку. Все стали смеяться, хлопать в ладоши, повторять: «Курица! Курица!» Охваченные общим ликованием, захлопали в ладоши и мы. Старуха поклонилась, как актриса после исполнения своей роли, куда-то пропала, но уже через несколько минут вернулась снова, на этот раз с курицей в руке, причем уже ощипанной. Словно передразнивая Чезаре, она издевательски поводила этой курицей перед его носом, потом отдала ее ему, собрала с земли тарелки и с ними ушла.

Чезаре, который в свое время торговал на Порта Портезе и в таких вещах понимает, уверил меня, что курицетта упитанная и шести тарелок вполне стоит. Мы вернулись к сараю, разбудили своих товарищей, снова развели костер, поджарили курицу и каждый получил свою порцию в руки, потому что тарелок у нас больше не было.