Октябрь 2024 / Тишрей 5785

ШАГАЛ

ШАГАЛ

Избранник муз

В созерцании противостоящего открывается художнику образ. Он принижает его до произведения. Произведение — не в мире богов, но в этом огромном мире людей.

Мартин Бубер

В одном из залов Третьяковской галереи внимание зрителей неизменно привлекает странная картина. На ней пара влюбленных летит над садами и домами небольшого городка. Картина называется «Над городом». Ее создатель — Марк Шагал — один из самых странных самобытных художников XX века. А изображены на картине он сам и его жена Белла. Он придерживает ее, словно оберегает от неверного поворота или движения. Она грустно смотрит вдаль и машет рукой — или прощаясь с кем-то, или кого-то приветствуя. Шагал часто изображал людей, парящих в небе, он и умер в лифте, ко- торый стремительно мчался ввысь. Было ему тогда 98 лет. На склоне своей жизни художник как-то сказал: «Ребенком я чувствовал, что во всех нас есть некая тревожная сила. Вот почему мои персонажи оказались в небе раньше космонавтов».

Художническая судьба Шагала сложилась своеобразно. Он фактически нигде не учился, хотя и занимался в витебской школе художника Ю. Пэна, в Петербурге в школе Е. Званцевой, где преподавали знаменитые мастера Бакст и Добужинский, в Париже в частных «академиях» «Гранд Шомьер» и «Ла Палетт». Молодой Шагал, как уверяет он сам, всюду чувствовал себя чужим. Ему претили светскость и манерность, «А я — сын рабочего, — писал он в воспоминаниях, — и меня часто подмывает наследить на сияющем паркете». И хотя позднее Шагал выставлял свои произведения вместе с Бакстом в «Мире искусства» и был вхож в дома самых утонченных интеллектуалов мира, он «следил», где мог — грубыми, как казалось многим, красками и мазками, вывернутыми линиями, перекрученными головами своих персонажей, бесстыдно раскинутыми ногами женщин. Но с миром культуры Шагал общался не в светских гостиных, а на высшем уровне. Перебравшись в 1910 году из Петербурга в Париж, обосновавшись в знаменитом «Улье» — здании бывшего выставочного павильона, где нашли себе приют мастерские парижан Леже, Модильяни, Сутина, позже ставших знаменитыми, он вошел в круг лучших поэтов и художников Франции (Робер Делоне, Блэз Сандрар, Макс Жакоб, Гийом Аполлинер). В художественной столице мира молодой витебский еврей оказался среди избранных, хотя это обстоятельство никак не изменило направления, в котором он двигался с первых шагов своей художественной деятельности. Все творчество Шагала — это «бунт против правил».

Он прожил почти сто лет, но только треть из них провел в России. Большая часть творческой жизни была отдана Франции, и во многих энциклопедиях мира после имени Шагала стоит название страны, которой он принадлежит, — Франция. По этому поводу сам художник говорил: «Меня хоть в мире и считают интернационалистом и французы берут в свои отделы, но я считаю себя русским художником, и это мне приятно» (из письма Марка Шагала Павлу Эттингеру). Когда смотришь на картины художника, сначала приходит мысль, что все свои годы он летал где-то в небесах, а если и ходил по земле, то по такой, которая живет по каким-то своим особым, неизвестным нам законам. На самом-то деле Шагал всегда пребывал в одной стране — в родном Витебске, рисовавшемся его памяти и сознанию не губернским городом старой России, а захолустным, хотя и фантастическим еврейским местечком — со своими привычками и традициями, со своими тонами, цветами и запахами. В Париже ему чудился Витебск, а когда в старости он приезжал в Иерусалим, чтобы создать там витражи для синагоги, перед его глазами вновь возникали покосившиеся строения и домашние звери из детских снов.

Слова Шагала, что он русский художник, были сказаны им неспроста. Его творчество могло возникнуть только в России. Мир его картин наполнен контрастами и противоречиями, содержит в себе абсурд в таком чистом виде, какой мог сложиться лишь на русской земле. В число свидетельств русского абсурдизма, как известно, входил еврейский вопрос. Лишенные элементарных гражданских прав, евреи в старой России жили обособленно, замкнуто, соблюдая свои обычаи, тщательно исполняя религиозные обряды, жившие в их сознании, сохраняя память о своей великой истории. Память народа и собственные впечатления легли в основу творчества Шагала. Они соединились с необыкновенной фантазией, присущей художнику, и с той прямотой взгляда на мир, которая позволила Шагалу открыть правду в самых простых и обыденных явлениях, хотя и переселенных его волею с земли на небеса. Сила его искусства была так велика, что она позволила в полный голос говорить о вкладе в мировую культуру российского еврейства, которое к рубежу столетий стало активной творческой силой.

На рубеже веков и в первые два десятилетия XX столетия мир стал иным, и виной тому был технологический прогресс. Технология XX века порождала новое восприятие мира. Эрнест Хемингуэй писал, что лишь увидев, как выглядит Земля из иллюминатора аэроплана, он понял живопись кубистов. Технические новшества меняли фундаментальные координаты человеческого бытия. Претерпела радикальную трансформацию и культура. Казалось, исчезла объективная реальность и пережившая кризис культура вернулась к исходному, нерасчлененному состоянию. Зарождается модернизм, ибо художники и поэты первыми интуитивно ощутили скрытый от других смысл технологической революции и начавшихся изменений в умах. Новая идея выразила себя в творчестве Пабло Пикассо, Марселя Пруста, Джеймса Джойса, Томаса Эллиота.

Апостол модернизма американский поэт Эзра Паунд бросил призыв «Сделать мир новым!» Уже в первом шедевре XX века — картине Пикассо «Авиньонские девушки», — проявилась абсолютная несовместимость модернизма с классическим искусством. Это был принципиально иной подход — изображать не оригинал, а свое отношение к нему. На закате своей жизни Шагал в одном из интервью говорил: «Если в произведении искусства нет чего-то ирреального, оно нереально. Я сказал это мальчишкой, в 20 лет, когда меня спросили: «Но как это понять? Почему мертвые у вас лежат на улице, а на крыше у вас музыкант?» Что я должен объяснить? Я так чувствовал. Чувствовал, что мир стоит вверх дном». Шагал создавал свой собственный художественный метод «перехода из провинциального городка в мировое пространство». Персонажи его художественного мира ведут себя очень странно — они ходят вниз головой, летают, располагаются в букетах цветов. Это совершенно иное видение мира.

В XX веке искали новый язык культуры, на котором говорит не ум, а сердце. Под лозунгом новаторства рождались кубизм и футуризм, дадаизм и фовизм, экспрессионизм и абстракционизм. В искусстве авангарда новизна и смелость становились мерилом твор- ческой одаренности и эталоном современности. Этот мощный взрыв новаторства был порожден верой в наступление новой эпохи в истории, кардинально меняющей отношения людей друг с другом и с окружающим миром.

Художественные эксперименты имели место в самых разнообразных жанрах искусства. Художники, музыканты, поэты, актеры, — все искали новый художественный язык и иные средства выражения. У Василия Кандинского — это игра цветов, у Казимира Малевича — геометрические образы, у Игоря Северянина — словотворчество.

Модернизм, оказавший влияние на все стороны культурной и интеллектуальной жизни, набирал силу из года в год. Традиционализм сопротивлялся, но уже не казался непреодолимым препятствием. В этих процессах обновления евреи и еврейство начинали играть все более заметную роль.

Уже во второй половине XIX века на западноевропейскую музыкальную сцену выдвинулось неожиданно большое количество еврейских композиторов: Оффенбах, Галеви, Мейербер, позднее — Кальман, Малер, Шенберг. Существовало широко распространенное мнение, что и многие другие знаменитые музыканты имели еврейские корни. Евреем, например, считали Россини, ведь он присутствовал в 1839 году на знаменитой свадьбе Ротшильда во Франкфурте. Сыном крещеного еврея был Иоганн Штраус.

Английский историк Пол Джонсон обращает внимание на то, что в первую очередь детищем евреев был русский балет. Леон Бакст, сын уличного торговца, привнес в это искусство ощутимый привкус эротизма. Самым знаменитым его спектаклем стала «Шехерезада», где происходит оргия с участием обнаженных красавиц из гарема и мускулистых негров, которая заканчивается кровавой резней. Именно у Бакста обучался Марк Шагал и был тогда его любимым учеником.

Уже в этот период все, созданное Шагалом, отличалось своеобразием, парадоксальностью и яркостью образов. Искусствовед Дмитрий Сарабьянов называет картины Шагала сложносочиненными. В них действие редко развивается в едином целостном мире согласно определенному сценарию. Время разламывается, единое пространство отсутствует. Эпизоды и сцены сопоставлены друг с другом скорее по внутреннему смыс- лу или символическому значению. Отдельные черты примитивизма не являются определяющими. Картины Шагала — это всегда четко выстроенные композиции, где каждая деталь и эпизод занимают определенное место. Поэт Блэз Сандрар именовал произведения Шагала «плодами исступления», а его самого — готовым «каждый день совершить самоубийство».

Марк Шагал говорил в своей книге «Моя жизнь»: «Я бы предпочел написать портреты моих сестер и брата красками. Охотно соблазнился бы гармонией их кожи и волос, так бы и набросился бы на них, опьяняя холст и зрителей буйством моей тысячелетней палитры!» Он и мемуары свои творил «как красками по холсту». Как и его живопись, «Моя жизнь» — это одновременно развернутый во времени рассказ и лирическая исповедь, где слиты воедино внешний и внутренний миры, настоящее и прошедшее, поэзия и проза. Приподнятый, эмоциональный тон. «Выплески» слов, мыслей, образов. Резко оборванные фразы и пустоты между ними, множество предложений начинаются с новой строки.

Его творчество наполнено религиозным духом. Сам Шагал не относил себя ни к какой религии. Он говорил: «Я мистик. Я не хочу в церковь или в синагогу. Моя молитва— моя работа... Я верю пророкам. Вот мое кредо». Но еврейский образ жизни, культура, проникнутая ценностями иудаизма, — все это зримо встает на его полотнах и на страницах его книги. Вот Шагал описывает религиозные бдения в Судный День (Йом Кипур):

«Торжественно, неспешно евреи разворачивают священные покрывала, впитавшие слезы целого дня покаянных молитв. Их одеяния колышутся, как веера. И голоса их проникают в ковчег, чьи недра то открываются взорам, то затворяются вновь... Я вижу шатры среди песков, обнаженных евреев под палящим солнцем, они со страстью спорят, говорят о нас, о нашей участи — сам Моисей и Бог».

Целый ряд исследователей творчества Шагала, в том числе отечественный специалист Н. Апчинская, полагают, что у него многое связано с иудаизмом — особая символическая многослойность и знаковость образов; восприятие времени как потока, где прошлое, настоящее и будущее взаимосвязаны и обратимы, и который постоянно устремляется за свои пределы (символ этого: летящие стенные часы из дома в Витебске); отождествление сущности мира с огнем и светом.

Шагал — художник, находящийся внутри еврейской религиозной традиции. Он стал предтечей экспрессионизма и сюрреализма. Во время пребывания Шагала в Париже Гийом Аполлинер назвал его искусство «сюрнатурализмом». В его картинах соединяются прошлое и будущее, мистика и реальность. Ключевым образом в искусстве Марка Шагала стал, похоже, человек, движущийся вперед, лицо которого обращено назад. Не случайно, что он в расцвете сил и творчества, будучи еще молодым, обратился к мемуарному жанру, создав самое значительное свое литературное произведение — «Моя жизнь». У него всегда были особые взаимоотношения со временем. «Моя память обожжена», — говорил Шагал. Восемьдесят лет Шагал творил свой мир, где причудливо переплетены библейские легенды, персонажи сказок и предметы быта, увиденные в новом измерении. В этом измерении возникает устойчивое, свойственное лишь Шагалу, равновесие двух миров — реального и воображаемого, которое порождает, собственно, равновесие цветовых контрастов, будоражит сознание смещением обычных логических и зрительных представлений.

Шагал пережил две мировые войны и большевистскую революцию в России. Он был современником целого ряда художественных стилей, многие из них — русский авангардизм, кубизм, футуризм и даже поп-арт — отражены в его творчестве, при этом Шагал никогда не хотел принадлежать к какой-либо определенной школе. Его можно сравнить со стивенсоновским доктором Джекиллом — мистером Хайдом: он был полон противоречий, застенчив и дерзок, сложен и прост, временами безрассудно щедр, временами скуп, как бальзаковский Гобсек. Он мог быть резким и жестким, мо обидеть человека. Однажды в Нью-Йорке Шагал от правился в галерею, к Пьеру Матиссу, сыну известно го импрессиониста и агенту по продаже произведений искусства, и по ошибке забрел в другую галерею, гд проводилась выставка. Художник, картины которого выставлялись, пришел в изумление, увидев Шагала Справившись с волнением, он спросил у мэтра мнение о своих работах. «Что и говорить, жизнь тяжела...», бросил Шагал и, развернувшись, вышел из галереи На открытие своей выставки в музее Помпиду он при шел в сопровождении молоденькой журналистки. I холле музея висел большой портрет кисти Миро. «Ка! тебе нравится?» — спросил Шагал у журналистки, кивнув на портрет. Та ответила, что портрет ей очень нравится. «Дерьмо!» — отрезал мэтр. На открытие выставки Миро он идти наотрез отказался, зато сходи! позже, надев темные очки и несуразную шляпу, чтобы его не узнали. На вопрос о том, понравились ли ем} работы Миро, Шагал ответил лаконично: «Когда человек мертв, у него не прощупывается пульс».

Шагал никогда не сказал ни одного доброго слова 1 адрес своих современников — коллег по искусству. Абстрактную живопись он не признавал вообще, утверждая, что у него она вызывает такие же эмоции, что и плюющий в общественном месте человек. Но при этом завидовал Пикассо и Матиссу, — не их таланту, а их популярности и престижу. Несмотря на зависть, Шагал искал дружбы с Пикассо. Они встречались несколько раз, но симпатии друг к другу не чувствовали. А после специального «дружеского обеда», который устройла по просьбе отца Ида, и вовсе перестали общаться. В чем причина? За столом Пикассо спросил Шагала, почему он не выставляется в советской России. «Только после тебя, Пикассо, — усмехнулся Шагал. — Ведь ты как-никак коммунист, а твоих работ в России тоже чтото не видно». Пикассо не остался в долгу: «Я знаю, почему ты не выставляешься в России, — там нельзя заработать», — сказал он. Взбешенный Шагал выскочил из ресторана... Больше они никогда не разговаривали друг с другом.

Самое дорогостоящее из всех проданных до сих пор полотен Шагала — «День рождения», некогда принадлежавшее музею Гуггенхайма и приобретенное японским коллекционером за 14,5 миллиона долларов. Японцы, пожалуй, самые ревностные почитатели творчества Шагала: в Стране восходящего солнца издано пятнадцать книг о нем и каталогов его работ. Вообще, современный рынок произведений искусства наводнен рисунками Шагала, причем более ранние его работы ценятся значительно выше поздних.

 

Яви мне мой путь

Марк Шагал родился в Витебске в еврейской семье. Его отец Хацкель (Захар) Шагал и мать Фейга-Ита, урожденная Чернина, были выходцами из Лиозно и являлись двоюродными братом и сестрой. В семье было восемь детей, Марк — самый старший из них.

В самом начале воспоминаний Шагал упоминает об обстоятельствах своего рождения, призывая будущих психологов не делать из этого надуманных выводов. Младенец родился мертвым, он «не хотел жить. Этакий, вообразите, бледный комочек, не желающий жить. Как будто насмотрелся картин Шагала».

Последняя фраза звучит знаменательно. Появление Шагала-младенда на свет «мертворожденным» соотносится с его постоянным интересом к таким знаковым моментам человеческой жизни, как рождение и смерть. К тому же, в день рождения Шагала в Витебске вспыхнул пожар, охвативший весь город, — об этом позднее ему рассказала мать. Этот пожар — смутная детская ассоциация, — соотносится с пронесенным через всю жизнь пристрастием к разрушительной и творящей стихии огня.

Отец Шагала всю жизнь проработал грузчиком у торговца селедкой, получая жалкие двадцать рублей в месяц. Мать вела дом и содержала бакалейную лавку. Шагал всегда относился к ней нежно, с любовью. В своих мемуарах он пишет: «Где ты теперь, мамочка? На небе, на земле? А я здесь далеко от тебя. Мне было бы легче, будь я к тебе поближе, я бы хоть взглянул на твою могилу, хоть прикоснулся бы к ней.

Ах, мама! Я разучился молиться и все реже и реже плачу.

Но душа моя помнит о нас с тобой, и грустные думы приходят на ум.

Я не прошу тебя молиться за меня. Ты сама знаешь, сколько горестей мне суждено. Скажи мне, мамочка, утешит ли тебя моя любовь, там, где ты сейчас: на том свете, в раю, на небесах?

Смогу ли дотянуться до тебя словами, обласкать тебя их тихой нежностью?»

Шагал вспоминает в своих мемуарах, что особенно пристрастился к рисованию в пятом классе городской гимназии. Было ему тогда лет четырнадцать-пятнадцать. Однажды к Шагалу зашел приятель и, увидев увешанные рисунками стены спальни, воскликнул:

— Слушай, да ты настоящий художник!

И тогда Марк вспомнил, что видел как-то в городе вывеску: «Школа живописи и рисунка художника Пэна». Отныне одна только мысль владела им: стать художником. Именно в этой школе он вскоре начинает учиться искусству, которое прославит его на весь мир.

Юдель (Иегуда Моисеевич) Пэн был известным живописцем. Он окончил в 80-е годы Академию художеств по классу П.Чистякова. Писал пейзажи, жанровые сцены и портреты в манере позднего передвижничества. Свою «Школу живописи и рисунка» он открыл в 1897 го- ду, и просуществовала она вплоть до 1918 года. Шагал пришел в школу в 1906 году, однако проучился здесь всего год. Затем он с приятелем уезжает в Петербург обучаться живописи. Поскольку жили они в черте оседлости и не имели права выезжать за нее, отец раздобыл Марку у знакомого купца временное разрешение: будто бы он ехал в Петербург по поручению этого купца получать товар.

В Училище технического рисования барона Штиглица Шагалу поступить не удалось, и тогда он без экзаменов поступил сразу на третий курс в школу при Обществе поощрения художников. Главной проблемой оставалось получение вида на жительство. Наконец, Шагалу удалось устроиться лакеем у адвоката Гольдберга. Тогда адвокатам разрешалось нанимать слуг и из числа евреев. Однако с видом на жительство ничего не выходило. К тому же близился срок призыва в армию.

Между тем занятия в школе Общества поощрения художников его все больше разочаровывали. «Там ничему не учили, — вспоминал Шагал. — Два года ушли даром. Я добросовестно трудился, но удовлетворения не было». И тогда он переходит в художественную школу Е. Званцевой, где его учителями становятся Леон Бакст и Мстислав Добужинский.

Уже самые ранние его работы, такие как «Смерть» (1908), «Рождение» (1909), «Свадьба» (1909), — несут в себе существенные черты шагаловского искусства. Без колебаний, без предварительных проб художник прикасается к самым главным звеньям человеческого бытия. Простая правда, без прикрас, словно продравшаяся сквозь фантастические сновидения, а скорее вызванная ими к жизни, — именно такое впечатление производят эти произведения. Уже здесь, а чем дальше, тем больше, шагаловские герои ведут себя странным обра30м: сначала они экстатично воздевают руки кверху, застывают, как каменные, в странных позах, потом выворачивают головы, эти головы отскакивают от ту- ловища, фигуры переворачиваются вверх ногами, отрываются от земли, летят. Так же ведут себя не только витебские горожане, но и артисты цирка (что более естественно), герои античной мифологии, библейские персонажи, коровы и ослы, стулья и дома. Мир быта, которым наполнены его картины, изображающие чаще всего сцены в интерьерах или на улице, оказывается наполнен сверхъестественным, необъяснимым. У Шагала — бытовой символизм. Но тем ближе он к обычным проявлениям окружающей жизни и тем острее воспринимаются в его картинах каждый персонаж и деталь.

В Петербурге Шагал знакомится с Максимом Винавером, юристом и депутатом Государственной Думы. Тот купил у молодого художника две картины, а вскоре вызвался платить ему ежемесячное пособие в 125 франков на пребывание в Париже.

Шагал чувствовал, что пора покинуть родной Витебск и познакомиться с миром: «У меня было чувство, что если я еще останусь в Витебске, то обрасту шерстью и мхом. Я бродил по улицам, искал чего-то и молился: «Господи, Ты, что прячешься в облаках или за домом сапожника, сделай так, чтобы проявилась моя душа, бедная душа заикающегося мальчишки. Яви мне мой путь. Я не хочу быть похожим на других, я хочу видеть по-своему». И в ответ город лопался, как скрипичная струна, а люди, покинув обычные места, принимались ходить над землей. Мои знакомые присаживались отдохнуть на кровли. Краски смешиваются, превращаются в вино, и оно пенится на моих холстах. Мне хорошо с вами. Но... что вы слышали о традициях, об Эксе, о художнике с отрезанным ухом, о кубах и квадратах, о Париже? Прощай, Витебск, Оставайтесь со своими селедками, земляки!»

 

Франция и Россия

Осенью 1910 года Шагал приехал в Париж и сразу же попал под его обаяние. «Никакая академия не дала бы мне всего того, — вспоминал художник, — что я почерпнул, бродя по Парижу, осматривая выставки и музеи, разглядывая витрины».

Вначале он снимал студию в тупике дю Мэн, но вскоре перебрался на Монпарнас в знаменитый «Улей». Это была примерно сотня крошечных мастерских, расположенных в сквере возле боен Вожирар, где жила творческая богема. Здесь Шагал заводит дружбу с худож никами и поэтами. «Передо мной словно открылся лик богов. Ни неоклассицизм Давида и Энгра, ни романтизм Делакруа, ни построение формы с помощью простых геометрических планов, которым увлекались последователи Сезанна и кубисты, не занимали меня больше. Все мы, казалось мне, робко ползаем по поверхности мира, не решаясь взрезать и перевернуть этот верхний пласт и окунуться в первозданный хаос».

Всю свою последующую жизнь Шагал сохранит, по его выражению, двойственность, тяготение сразу и к России, где находились корни его творчества, и к Парижу, этой «столице мировой живописи». Подобная двойственность отражалась — и преодолевалась — в образах художника; недаром его персонажи часто движутся вперед с лицами, обращенными назад.

Однажды, когда Шагал был уже стариком, журналист спросил его:

—    Вы часто вспоминаете о своей молодости, наверное, это было прекрасное время?

—    Конечно. Когда мне было двадцать, я тоже выкидывал номера. Я был крайне влюбчив и терял массу времени. Я влюблялся и забрасывал свои картины. Вероятно, не стоит об этом говорить.

Я был не просто романтиком, я был романтиком с головы до пят, правда, у себя в мастерской я работал...

По тем временам я был очень богат — в моем распоряжении было 125 франков в месяц. Помню, как однажды я пришел за ними в банк, и меня спросили, в каком виде я хочу их получить, в золоте или в бумагах? Я попросил дать мне их в бумагах, потому что иначе я их потеряю. В золоте это было пять маленьких монет величиной с мой ноготок. Я боялся их посеять.

Тогда в квартале Рюш жили Модильяни, Сутин и многие другие. Так как среди нас всех я был самым богатым, часто ко мне стучали в дверь и говорили: «Шагал, дай мне на маленький бифштекс». Затем шли и покупали телячью печень. Единственная вещь, которую я умел хорошо готовить, была телячья печень. Часто приходил Сандрар. Я предлагал ему завтрак. За один франк в те времена можно было позавтракать.

Ночь напролет я работал, днем вышагивал по улицам, ходил на выставки, в музеи и возвращался, чтобы ночь поработать».

В Париже Шагал испытал, как он сам выразился, «революцию видения»: он научился мыслить независимо от предметных мотивов, говорить о мире, используя язык цвета, пластики и света.

Тогдашний Париж был Меккой художественного авангарда. В искусстве Шагала парижского периода ощутимо влияние «орфизма». Так назвал это течение Аполлинер в силу его «музыкальности» и соединенности «аполлонического» и «дионисийского» начал. Шагал знакомится здесь с новейшими экспериментальными течениями — фовизм, кубизм, но формотворческие эксперименты его мало занимали. Для него не существовало разделения на видимое и невидимое — ощущения, мысли и эмоции приобретали зримую форму.

Но, соприкасаясь с различными направлениями, Шагал в искусстве оставался абсолютно самостоятельным. В его произведениях тех лет реальность бытия предстает многоплановой и единой. Каждый его образ — это одновременно и состояние души, и некая модель космоса. Но главное, что отличало его творчество от прочих художников «парижской школы», — это религиозная направленность.

Картины художника, созданные в 1910-е годы — сначала в Париже, а после начала мировой войны в России, — дают лучшие примеры его стилистики и поэтики. К числу таких произведений следует отнести «Я и деревня» (1911), «Продавец скота» (1912), «Посвящается Аполлинеру» (1911—1912), «Голгофа» (1912), «Голубые любовники» (1914) (а есть еще «Зеленые», «Серые» и «Розовые»), «Окно на даче. Заолшье» (1915), «Над городом» (1914—1918), «Прогулка» (1917—1918), «Свадьба» (1918), целый ряд автопортретов. Разумеется, этот перечень неполон, почти каждую из упомянутых вещей можно заменить другой, равноценной.

В первой из перечисленных картин зритель сталкивается с головоломным ребусом, разгадка которого вряд ли может быть точной и однозначной. Здесь собраны воедино фрагменты, эпизоды, персонажи сельской жизни, которые все вместе составляют некий символ деревенского бытия. Но они соединены друг с другом произвольно. Выдвинутое на первый план лицо художника, взятое в профиль и окрашенное в зеленый цвет, противопоставлено такому же профилю коровьей морды. Их глаза вонзились друг в друга, а носы приблизились почти вплотную. Головы скреплены единым кругом, ставшим центром композиции. Это и есть круг деревенской жизни. Возле него разворачиваются разные эпизоды. Под коровьим глазом — сама корова и доящая ее крестьянка. Рядом — косарь с косой на плече и женская фигура, повернутая вверх ногами. Улица, дома, церковь, ветка с цветами и листьями в руке художника, крупноформатные головы — все это вписано в систему линий, которые круглят землю, расширяют пространство, создают атмосферу деревенской вселенной. Каждый конкретный эпизод происходит в своем дискретном времени. Но все вместе они сливаются в общее, нейтральное время — в некое надвременье, в котором свободно сосуществуют разновременные явления.

В июле 1915 года Шагал становится семейным человеком. Со своей будущей женой он познакомился несколько лет назад в Витебске. Однажды Шагал был в гостях у своей приятельницы Теи. Внезапно кто-то позвонил в дверь. Это пришла Теина подруга. Вдруг у него возникло странное чувство: эта некстати явившаяся подруга, ее мелодичный, как будто из другого мира, голос отчего-то взволновал его. Вскоре она попрощалась и ушла, едва кивнув на прощание Шагалу. А вечером, гуляя с Теей, он снова встретил Ее. «С ней, не с Теей, а с ней я должен быть! — вдруг озаряет меня. — Она молчит, я тоже. Она смотри! — о, ее глаза! Как будто мы давным-давно знакомы, и она знает обо мне все; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз. И я понял: это моя жена. Тея вмиг стала чужой и безразличной. Я вошел в новый дом, и он стал моим навсегда», — писал Марк Шагал много лет спустя.

Девушку звали Белла, и она недаром носила имя, в переводе означающее «прекрасная». Белла была действительно хороша. Стройная фигура, огромные выразительные глаза, роскошная копна густых вьющихся волос... Она была словно создана для того, чтобы увлечь художника. Родители Беллы держали в Витебске три ювелирных магазина, и их, конечно, не устраивало происхождение будущего зятя, чей отец служил чернорабочим в рыбной лавке. К тому же будущий муж — художник... Более невыгодную «партию» трудно было даже представить. И хотя к 1915 году, когда состоялась свадьба, Марк Шагал был уже широко известен в Петербурге и Париже и даже выручал кое-какие деньги за свои картины, родители Беллы считали, что отдают дочь за пропащего человека. Но что же делать? Отговаривать ее было бесполезно.

Сорок лет Белла была рядом с Шагалом. Вместе с ним переносила тяготы гражданской войны: голод, холод, бытовую неустроенность. Родила ему дочь. Вместе с ним уехала в эмиграцию, где к Шагалу пришла всемирная слава. Союз с Беллой означал для художника не просто один из аспектов человеческой жизни. Он стал символом союза мужчины и женщины. Жена была его музой. Она всегда верила в него, даже когда предавали друзья и не ладилась работа. Она понимала и любила его странные, удивительные картины. Можно лишь догадываться, чего стоили ей бесконечные переезды по петербургским и московским «углам», бесконечные странствия, случалось, и в нетопленых товарных вагонах, с маленькой дочерью на руках, из города в город. Наверное, только любовь помогла Белле выдержать все это. Шагал посвящал ей стихи. Ни одной картины или гравюры он не заканчивал, не услышав ее «да» или «нет». На его полотнах Она озаряет его путь в искусстве, парит вместе с ним над городами и весями, превращая обыденность в сказ- ку. Белла Шагал умрет в 1944 году в Париже, но она останется жить в его творениях. Дама в черных перчатках, невеста, женщина с ребенком, ангел, взмывающий в небо или уютно устроившийся в букете весенних цветов, — все это Белла. И хотя в 1954 году Марк Шагал женился вторично, до конца его дней Белла оставалась для него Единственной.

Весь 1917 и первую половину 1918 года Шагал провел в Петрограде. Он был свидетелем февральских и ноябрьских событий, слышал Ленина и Троцкого. Вскоре состоялась встреча художника с наркомом просвещения Анатолием Луначарским. Шагал так описывал это событие: «Улыбающийся нарком Луначарский принимает меня в своем кабинете в Кремле. Когда-то в Париже, перед самой войной, мы с ним встречались. Он тогда писал в газеты. Бывал в «Улье», зашел и ко мне в мастерскую. Очки, бородка, усмешка фавна. Приходил он взглянуть на мои картины, чтобы написать какую-то статейку.

Я слышал, что он марксист. Но мои познания в марксизме не шли дальше того, что Маркс был еврей и носил длинную седую бороду.

Я сразу понял, что мое искусство не подходит ему ни с какого боку.

— Только не спрашивайте, — предупредил я Луначарского, — почему у меня все синее или зеленое, почему у коровы в животе просвечивает теленок и т. д. Пусть ваш Маркс, если он такой умный, воскреснет и все вам объяснит».

Позже Шагал напишет, что был полностью захвачен зрелищем идущего из глубины порыва, который принесла с собой революция. Она была близка ему как выходцу из черты оседлости и как художнику, для которого народное, стихийное начало всегда было важным элементом творчества.

Свое видение революции он воплотит в картине, написанной в первой половине 30-х годов, которую так и назовет «Революция». Толпы людей, охваченных разрушительным азартом. Ленин, делающий стойку на руке — олицетворение духа политического переворота. Здесь же — влюбленные, музыкант, животные, наконец, старик со свитком Торы в руках. В 40-е годы он переписал это полотно, разделив его на три части, при этом фигуру Ленина заменил распятым Иисусом Христом: подлинный переворот достигается только через жертвенную любовь и духовные усилия. Однако все это будет потом, а в 1917—1918 годах Шагал полностью захвачен стихией революции. Он мечтает о том, чтобы дети городских бедняков приобщились к искусству.

В октябре 1918 года Шагал возвращается на Родину с мандатом уполномоченного по делам искусств Витебской губернии. Вскоре он создает в Витебске Народное художественное училище, куда приглашает из Петрограда известных художников. Руководить училищем стал знаменитый Мстислав Добужинский.

Летом 1920 года Шагал с семьей переезжает в Москву. Здесь он знакомится с Мейерхольдом, Маяковским, Есениным, посещает многочисленные собрания — актеров, поэтов, художников. На собрании актеров громче всех кричал Маяковский. Потом он преподнесет художнику книгу своих стихов с дарственной надписью: «Дай Бог, чтобы каждый шагал, как Шагал». Есенин тоже кричал ка собраниях, со слезами на глазах, ругал себя и бил кулаком в грудь. Шагал потом напишет: «Возможно, поэзия его несовершенна, но после Блока это единственный в России крик души».

В Москве Шагал принял активное участие в создании нового Еврейского театра. Ему предложили расписать стены в зрительном зале и исполнить декорации для первого спектакля. «Вот, — думал Шагал, — возможность перевернуть старый еврейский театр с его психологическим натурализмом и фальшивыми бородами. Наконец-то я смогу развернуться и здесь, на стенах, выразить то, что считаю необходимым для возрождения театра». Здесь он сближается с Соломоном Михоэлсом.

Для центральной стены Шагал написал «Введение в новый национальный театр». На остальных стенах и на потолке изобразил бродячего музыканта, свадебного шута, танцовщицу, переписчика Торы, двух акробатов. Михоэлс долго присматривался к шагаловским панно, а потом, спустя месяц или два, сказал:

— Знаете, я изучил ваши эскизы. И понял их. Это заставило меня целиком изменить трактовку образа. Я приучился по-другому распоряжаться телом, жестом, словом.

Шагал видел этот новый еврейский театр, как и собственное искусство — укорененный в быте, но вместе с тем прорывающийся в высшие сферы; близкий народному действу, но проникнутый религиозно-мистическим чувством единства и тайны бытия. Его театр представал как целостный мир, а мир — как театр, феерический, взрывной и непостижимый. Он дробился на грани, в нем господствовал свет, окрашенный в мистические тона.

Поэт Осип Мандельштам чуть позже напишет эссе «Михоэлс» об этом «парадоксальном театре» и его актерах, «носящих одухотворенный и тончайший лапсердак». А слова Мандельштама о еврействе в полной мере могут быть отнесены и к Шагалу: «Пластическая сила и основа еврейства в том, что оно выработало и пронесло через столетия ощущения формы и движения, обладающее всеми чертами моды — непреходящей, тысячелетней... Я говорю о пластике гетто, об этой огромной силе, которая переживет его разрушение и окончательно расцветет, когда гетто будет разрушено».

 

Образы Библии

С 30-х годов ведущей в творчестве Шагала становится библейская тематика. Уже в его ранних работах присутствовали размышления о главных категориях бытия, о суетности всего земного, о ничтожности человека перед лицом вечности, бесконечности пространства и величия света. Религиозные сюжеты также временами возникали под его кистью или пером. И всегда пластический образ был для него не столько подобием ре- альности, сколько материализацией поэтической идеи этой реальности.

Со временем Шагал начинает все более пристально вглядываться в Библию. Он пишет: «С ранней юности я был очарован Библией. Мне всегда казалось и кажется сейчас, что она является самым большим источником поэзии всех времен. Библия подобна природе, и эту тайну я пытаюсь передать». Он читает Библию, и это чтение тут же претворяется в образы. Под его кистью или карандашом Библия становится книгой зримых образов.

После 1945 года Шагал выполнил монументальные произведения, соединяющие живопись с архитектурой: цикл живописных полотен «Библейское послание» для музея в городе Ницце; плафон для парижской Гранд Опера; панно для Метрополитен-опера в Нью-Йорке; панно для театра во Франкфурте.

Он также работает над серией витражей для храмов и общественных зданий, керамическими панно, мозаиками, гобеленами.

В 1954—1966 годах Шагал пишет серию из семнадцати монументальных панно, которую он озаглавил «Библейское провозвестие».

Французский философ Гастон Башляр, почитатель Шагала, пишет: «История Израиля — это история деяний великих фигур. Время мира запечатлено на их лицах. Труд художника посвящен именно лицам. Марк Шагал показывает нам героев судьбы; тех, кто одним горящим взором поднимает и движет целым народом. Перед нами книга поистине человеческого вдохновения. Поскольку он много рисовал и рисовал «хорошо», Шагал стал психологом: ему удалось наделить пророков индивидуальными чертами. Но каков был возраст самого Шагала, когда он рисовал пророков? В обычной жизни художник не любит, когда ему упоминают о седьмом десятке. Но с карандашом в руках, когда он один на один с тенями и тайной прошлых, далеких времен, — разве Шагалу нельзя дать и пять тысяч лет? Он живет в ритме тысячелетий. Он ровесник тех, кого созерцает. Он видит Иова. Видит Рахиль! Какими гла- зами он только не смотрит на свою Рахиль! Что же должно происходить в сердце художника, рисующего тысячелетия, чтобы столько света излучали эти черные линии?

Не листайте торопливо эту книгу. Оставьте ее открытой на любой из ее великих страниц; на странице, которая вам «что-то говорит». И вас захватят эти великие грезы времени, и вы познаете мечту тысячелетий. Шагал и вас научит возрасту; он приучит вас к мысли, что и вы можете иметь пять или шесть тысяч лет. Не с помощью цифр и не тогда, когда мы движемся по вытянутой в линию истории, мы можем проникнуть в мрак тысячелетий. Нет, нужно много мечтать, осознав, что и жизнь — это мечта, чтобы то, о чем мы мечтаем, оказалось за пределами того, что мы прожили и что является подлинным, живым — вот оно у нас перед глазами во всей своей правдивости. Собственно, я так и мечтаю перед некоторыми листами Шагала и не могу иногда понять, в какой стране я нахожусь и на какую глубину времени я погребен. Да и какое мне дело до истории, если прошлое — вот оно, передо мной, потому что прошлое, хотя и не является моим, укоренилось только что в моей душе и порождает во мне бесконечные грезы. Прошлое Библии — это история совести. Глубина времени удваивается здесь глубиной моральных ценностей. Ученые-палеонтологи говорят нам о совершенно другой истории. У них в руках цифры, соответствующие разработанному ими точному календарю жизни когда-то существовавших ископаемых; они говорят нам о человеке четвертичного периода. Я хорошо представляю себе это существо в звериной шкуре, пожирающее сырое мясо. Я могу вообразить все это. Но я не могу не мечтать. А для того чтобы начать мечтать, нужно стать человеком. Нужно быть предком, увидеть себя в перспективе предков, постепенно перемещая фигуры, которые гнездятся в нашей памяти. Все лица, представленные в книге Шагала, — характерны. И когда мы рассмат- риваем их, нас захватывает великая мечта о нравственности.

И если нас посещает эта мечта, мы оказываемся вне истории, мы выходим из границ психологии. Существа, изображенные Шагалом, являются моральными существами, это образцы моральной жизни. Обстоятельства, складывающиеся вокруг них, отнюдь не нарушают центрального образа. Моральная судьба человека находит здесь великих инициаторов. Подле них и мы получаем заряд судьбоносной энергии, с ними мы можем смелее принять нашу собственную судьбу. Мечты незапамятных времен производят на нас впечатление постоянства. Эти предки нравственности продолжают жить и в нас. Время не пошатнуло их. Они как бы застыли в своем величии. Легкие волны времени успокаиваются вокруг наших воспоминаний о предках моральной жизни. Время, в меру укорененности моральной жизни, устаивается в глубинах наших душ. В Библии мы открываем историю вечности».

В 1950 году, выступая в Чикагском университете, Шагал говорит о повлиявших на его творчество двух художественных традициях России — «самобытно-народной» и «религиозной». Особую ценность для него имела русская иконопись. Недаром Шагал не только часто обращался к мотивам икон, но и стремился опираться в своем творчестве на присущую иконописи систему художественного отражения реальности.

Шагал остро ощущал социальные, психологические и духовные катаклизмы XX столетия, поэтому его творчество проникнуто глубоким ощущением близкого Апокалипсиса. Шагал писал: «Бог, перспектива, цвет, Библия, форма и линии, традиции и то, что называется «человеческим»: безопасность, семья, школа, воспитание, слово пророков, а также жизнь со Христом, — все это расклеилось, вышло из колеи. Вероятно, и мною среди всего этого овладело сомнение, и я начал писать опрокинутый мир; я отделял головы от моих фигур, расчленял их на части и заставлял парить где-то в пространстве моих картин». Дух Апокалипсиса выводил его работы, как и произведения других авангардистов, с уровня обыденного существования на космический уровень. В этом — их близость к средневековому православному искусству, причем не столько к иконе, сколько, по определению В. Быкова, ко всей системе росписей византийского или древнерусского храма, заключающих в себе образ Универсума.

Шагал признавался: «В искусстве все должно отвечать движению нашей крови, всему нашему существу, включая бессознательное, но и что касается меня, то я всегда обходился без Фрейда». Шагал — художник-гуманист. В его живописи и графике, в его книге «Моя жизнь» и многих статьях постоянно звучит мысль о Добре и Любви. Для него в жизни и творчестве всегда был единственный цвет — цвет Любви: «Наперекор всем трудностям нашего мира во мне сохранились часть той одухотворенной любви, в кото- рой я был воспитан, и вера в человека, познавшего Любовь. В нашей жизни, как и в палитре художника, есть только один цвет, способный дать смысл жизни и Искусству. Цвет Любви.

В этом цвете я различаю все те качества, которые дают нам силы совершить что-либо в любой из областей.

Я часто спрашиваю себя, откуда иногда в человеке, частице такой грандиозной природы, столько жестокости. Я спрашиваю себя, как это может быть, когда рядом есть Моцарт, Бетховен, Шекспир, Джотто, Рембрандт и столько других, начиная со скромных и честных тружеников, которые воздвигли соборы, монументальные здания, создали множество произведений искусства, и заканчивая теми, кто изобрел все, что облегчает и улучшает нашу жизнь. Возможно ли, чтобы человек, обладая всеми новыми средствами, наделяющими властью над вещами, оказался не способен властвовать над самим собой? Моему пониманию это недоступно. Зачем искать где-либо вне природы? Ключи от гармонии и счастья нужно искать в самих себе. Мы держим их в собственных руках. Все, что я пытался сделать, слабая попытка бросить вызов жестокости. Искусство, которым я занимался с детства, научило меня тому, что человек способен Любить, тому, что Любовь может его спасти. Для меня ее цвет — цвет истины, истинный материал искусства. Такой же естественный, как дерево или камень».

Отношение Шагала к Израилю и иудаизму было неоднозначным. «Ни один художник не уделил столько внимания иудаизму, сколько Шагал, — пишет его биограф Бааль Тшува. — Во многих смыслах его можно назвать самым еврейским художником столетия. Он свободно говорил и писал на идише — правда, с ошибками, но все же... Он несколько раз бывал в Израиле, дружил и переписывался с израильтянами. Отношение Шагала к еврейству, к иудаизму во многом сформировано под влиянием Беллы, которая прекрасно знала идиш и обожала еврейскую литературу. Шагал часто повторял: «Не будь я евреем, я бы не стал Шагалом». Но собственное еврейство он держал в строгих рамках личных интересов».

В Палестине Шагал впервые побывал в 1931 году. Тогдашний мэр Тель-Авива пригласил художника принять участие в церемонии закладки первого камня в фундамент будущего Тель-Авивского музея — того самого здания, в котором спустя семнадцать лет Бен-Гу- рион провозгласил создание Израиля. В 1951 году Шагал вновь посетил Израиль. Его вклад в израильскую культуру ограничился несколькими работами, переданными в дар Тель-Авивскому музею. Шагаловские гобелены и мозаики, украшающие один из залов кнессета, были щедро оплачены Ротшильдами. Мечте израильских меценатов (в том числе бывшего мэра Иерусалима Тедди Колека) создать в Израиле музей Шагала не дано было осуществиться. Швейцарский архитектор Маркус Динер, коллекционировавший работы Шагала, в 1964 году даже разработал макет здания будущего музея, но Шагал решил, что Ницца для этого подходит больше. Как утверждает Бааль Тшува, Шагал считал, что если музей будет находиться в Иерусалиме, он не привлечет должного внимания со стороны международной общественности. «Шагал жаждал получить признание при жизни, и музей в Ницце обеспечивал ему это признание, — пишет Бааль Тшува. — Он понимал, что в Израиле негативно отнеслись к его решению, и это, очевидно, волновало его: он несколько раз спрашивал меня, сердятся ли на него израильтяне по-прежнему...»

С каждым годом отношения Шагала с Израилем и иудаизмом становились все более прохладными. «Во многом виновата в этом Валентина, — объясняет Бааль Тшува. — Она хотела, чтобы Шагал как можно меньше ассоциировался с еврейством. Валентина, сама принадлежала к Богом избранному народу, хотя ходили слухи, что она перешла в христианство. И все же она делала все для того, чтобы воздвигнуть стену между Шагалом и иудаизмом». Шагал, рисовавший Стену плача и синагоги, делавший гравюры по мотивам Танаха, не любил, когда его называли еврейским художником. Однажды некто, решивший издать еврейскую энциклопедию, в которую вошли бы статьи о деятелях искусства и культуры, обратился к Шагалу с просьбой разрешить включить его имя в список. Художник рассердился и написал гневное письмо в ответ, пригрозив подать в суд, если тот посмеет упомянуть его в энциклопедии. «Мы всегда беседовали между собой на идише, — вспоминает Бааль Тшува, — но стоило нам на улице поравняться с кем-нибудь из французов, как Шагал тут же переходил на французский».

Шагал был в курсе того, что его критикуют за, мягко говоря, эластичное отношение к иудаизму. Объяснял же он это свое отношение по-разному, в зависимости от ситуации.

«Как-то Жака Липшица попросили создать скульптуру для церкви, — пишет Бааль Тшува. — Он сказал, что готов выполнить этот заказ при одном условии: к постаменту скульптуры должна быть прикреплена табличка со словами: «Жак Липшиц, преданный сын иудаизма». Когда же к Шагалу обратились с просьбой еделать для церкви рисунки, он спросил мнение Хаима Вайцмана, и тот ответил, что решение целиком зависит от Шагала. Шагал, разумеется, рисунки сделал. У него всегда была наготове причина наподобие «да, я выполнил работу в церкви, но не для церкви, а для французского правительства...»

В свое время Шагал отказался выполнить декорации для спектакля «Скрипач на крыше», хотя сделать это для него было бы вполне естественным — в конце концов скрипач на крыше, в образе которого Шагал вывел своего дядюшку, присутствует на одном из самых известных его рисунков.

Зато в работах Шагала большое место занимает Иисус Христос, который воплощал для художника образ страдающего еврея. Иисус присутствует даже на полотне «Сотворение мира», хотя его там не должно было бы быть по определению.

Творческое долголетие и работоспособность Шагала во многом были обусловлены его устойчивыми и дружескими отношениями в семье. Однако в 1944 году в результате осложнения после гриппа умирает его горячо любимая жена Белла.

Утрату Шагал переживал очень тяжело; он, для которого рисовать было так же естественно, как дышать, на протяжении девяти месяцев не сделал ни единого штриха. Он целыми днями просиживал у окна, из которого открывался вид на реку. Мольберты с эскизами были повернуты к стене. Дочь Шагала Ида, тревожась за душевное здоровье отца, наняла экономку — красивую молодую женщину, чтобы та позаботилась о нем. Звали ее Вирджиния Макнелл-Хаггард. Ида вовсе не предполагала, что отношения Шагала и эко- номки перерастут в роман: Хаггард была замужем и воспитывала пятилетнюю дочь. Ее муж-шотландец, художник и театральный оформитель, временами впадал в депрессию и не мог работать, поэтому Вирджинии, дочери бывшего британского консула в США, приходилось самой обеспечивать семью. Шагалу было тогда 58 лет, Вирджинии — 30 с небольшим. Художник не мог не оценить утонченную прелесть молодой женщины, но на первых порах, очевидно, не сознавал этого в полной мере. Вирджиния была для него, скорее, лучом света, скрашивающим одиночество. Когда она подавала Шагалу еду, он всегда просил ее присоединиться к трапезе. Роман между Шагалом и Хаггард начался еще до того, как она развелась с мужем, да и Дэвид, сын Шагала, родился, когда Вирджиния все еще состояла в браке.

Биограф Шагала Яаков Бааль Тшува несколько раз встречался с Вирджинией и она рассказала, что жизнь с Шагалом была для нее нелегкой. Ее тяготила роль «незамужней» жены. Кроме того, среди свойств характера великого художника не последнее место занимала скупость: он, чьи работы при жизни выставлялись в Лувре, был одним из самых богатых художников XX столетия, с содержимым своего кошелька расставался крайне неохотно.

В 1948 году Шагал познакомился с бельгийским фотографом-портретистом. Тот стал часто захаживать в дом к художнику и постепенно завел за его спиной интрижку с Вирджинией Хаггард. Шагал, надо полагать, не подозревал о том, что его возлюбленная ведет двойную жизнь. Во всяком случае, Вирджиния только спустя три года, в 1951 году, официально развелась с Макнеллом и тогда же оставила Шагала ради возлюбленного-бельгийца. Она забрала сына и отказалась от восемнадцати работ художника, подаренных ей в разное время, оставив себе лишь два его рисунка. Шагал был глубоко ранен разрывом с Вирджинией — ведь он любил ее всем сердцем. В 1986 году, спустя год после кончины Шагала, Вирджиния опубликовала небольшую книгу о своих отношениях с художником. Книга не вызвала ажиотажа: в ней не было ни особых открытий в области искусства, ни сенсационных деталей интимного характера — Вирджиния отдавала дань уважения великому художнику.

В 1952 году Шагал познакомился с Валентиной Бродской, владелицей салона моды в Лондоне, которая была моложе его на двадцать пять лет. Валентина взяла все бразды правления в доме в свои руки и постаралась ограничить влияние на Шагала его дочери Иды.

И тем не менее Шагал был доволен своей жизнью и очень хорошо относился к жене.

Шагал скончался 28 марта 1985 года в Сен-Поль де Ванс близ Ниццы, где проживал с Валентиной с 1966 года. Вскоре его вдове позвонил главный раввин Ниццы с просьбой разрешить похоронить великого художника на городском еврейском кладбище. Валентина ответила, что она намерена похоронить мужа в Сен-Поль де Ванс. «Но ведь там нет еврейского кладбища?!» — удивился раввин. «Это не имеет значения», — сказала госпожа Шагал.