Главы 31-36

XXXI

Элул — последний, самый лучший месяц года по еврейскому календарю. Если выдается жаркое лето, в элуле не так жарко, как в тамузе. Облака, порой закрывающие солнце, навевают то тепло, то прохладу, деревья в саду купаются в оранжевом солнечном свете. Гиршл пробыл в Лемберге два с половиной месяца, но совсем не видел города. Однажды, услышав историю о том, как Йоне Тойберу учебник географии помешал добраться до Лемберга, он не мог удержаться от смеха. Сам же он, пробыв в Лемберге все лето, повидал в нем не больше Тойбера. Возможно, думал Гиршл, сидя в одиночестве, я буду здесь пленником до самой смерти. А то и после нее, вроде трупа, найденного в цепях в подвале Маликровика. Никто не обращает на меня внимания, никто не сообщает мне новостей из дому. Можно подумать, что не существует никакой призывной комиссии, сына, которого нужно воспитывать, лавки, требующей хозяйского глаза.

Гиршлу вспомнились: длинная узкая лавка Гурвицев с весами на прилавках и большими напольными весами — возле них любила сидеть его мать; маленькая конторка, где держал свои конторские книги отец; покупатели, которых обслуживали Гецл и Файвл. Внезапно он почувствовал острую ненависть к Гецлу. Не завидовал ли он его бурной деятельности в лавке, пока он, сын хозяина, целый день ничего не делает, только ест, пьет, играет в шахматы и слушает россказни д-ра Лангзама? Гиршл вдруг подумал, что ему вряд ли удастся уйти отсюда при жизни д-ра Лангзама. Сколько лет доктору и сколько он еще проживет? Пока он умрет и его похоронят, умрут и все его подопечные! Никогда в жизни Гиршл не ощущал реальности смерти так явственно. Но разве одна только лавка приходила ему на память? Нет, родительский дом тоже и все в нем, даже заброшенная голубятня, комната с зачехленной мебелью, где Мина, бывало, приезжая в Шибуш, приводила себя в порядок. Пусть это не было его любимым местом — одно то, что оно стало ему недоступно, заставляло Гиршла вспоминать о нем.

Гиршл чувствовал, что приходит в нормальное состояние. Глядя на других пациентов, он казался себе скорее гостем в санатории д-ра Лангзама, чем больным. Он не рыл землю в поисках нефти, не рассказывал историй о собственной смерти, не проклинал Шлоймо Рубина за то, что тот изобрел механическую собачку, способную красть чужие мысли. Чтобы поверить в возможность такого изобретения, надо быть сумасшедшим. Гиршл это отлично понимал и в то же время задавал себе вопрос, что могла бы рассказать ему такая собака (если бы она действительно существовала) о том, что думают о нем люди в его родном Шибуше. Сам он чувствовал себя очищенным и здоровым и надеялся, что его жена и сын тоже здоровы.

У Мины возникли трудности с кормлением ребенка, и Берта привезла из деревни здоровенную кормилицу, которая ни разу в жизни ничем не болела. Она не только кормила грудью младенца, но и помогала по дому. Берта и Цирл были очень довольны ею. Хотелось бы им быть столь же довольными и своим внуком!

Но Мешулам родился таким хрупким, что обряд обрезания был совершен не через восемь дней, как положено, а лишь месяц спустя. Гиршл, отец первенца, должен был, согласно предписанию Торы, выкупить его у коэна. Поскольку его не было в Шибуше, ребенку повесили на шею медный амулет с буквой «эй», пятой буквой еврейского алфавита, как напоминание о том, что его отец должен коэну пять золотых крон.

 

XXXII

В пятницу перед праздником Рош а-Шона пришло письмо от д-ра Лангзама, в котором сообщалось, что Гиршл может вернуться домой. Доктор просил кого-нибудь из близких приехать за ним.

Сразу же после исхода Субботы Цирл упаковала чемодан Боруха-Меира, и тот отправился на извозчике на вокзал. На станции было пусто, если не считать нескольких железнодорожников. Борух-Меир купил билет, нашел местечко у окна, поставил свой чемоданчик и присел.

Ночь была безлунная. Темное небо сливалось с темной землей, мир был невидим и безмолвен. Поезд стоял на путях, как бы вглядываясь с нервной дрожью в бесконечную ночь, потом тяжело вздохнул и тронулся в путь. В купе, кроме Боруха-Меира, никого не было, так что он мог растянуться на скамейке поудобней и спать.

На ближайшей станции в купе вошел солдат, возвращающийся на место своей службы, и сел напротив Боруха-Меира.

— Ну, лето кончилось, — обратился к нему Борух-Меир.

— Да, герр, — подтвердил солдат.

— Скоро зима, — продолжил разговор Борух-Меир.

— Да, герр, — поддержал его солдат.

— Но еще не сейчас! — заметил Борух-Меир.

— Не сейчас, — согласился солдат.

— У нас еще будет бабье лето, будут теплые денечки, — сказал Борух-Меир.

— Да, герр, — снова согласился солдат.

— А ты, Никифор, как поживаешь? — поинтересовался Борух-Меир.

— Хорошо, герр, не жалуюсь, — ответил солдат.

— Никифор, а тебе не хочется знать, как я узнал твое имя? — спросил Борух-Меир.

— Да, герр, хочется, — сказал солдат.

— Да, герр, нет, герр, да, герр, — передразнил Борух-Меир солдата. — Почему же ты не спросишь, как я это узнал?

— Как же вы узнали, герр? — проявил наконец интерес солдат.

— Ага, — обрадовался Борух-Меир, — значит, я правильно отгадал!

— Вы отгадали неправильно, герр, — разочаровал его солдат.

— Так как же тебя зовут?

— Если вы так хорошо отгадываете, герр, можете еще попытаться.

— Ну и забавный же ты парень, Иван!

— Нет, не Иван!

— Ты думаешь, Петр, у меня только дел, что отгадывать, как тебя зовут?

— Думаю, что да, — признался солдат.

— Так ты ошибаешься, Андрей, — заявил Борух-Меир, открыл свой молитвенник и приступил к чтению покаянной молитвы.

Солдат растянулся на своей скамейке, закрыл глаза и тут же захрапел.

«Удивительная способность у этих христиан, — подумал Борух-Меир, — засыпать, как только их голова найдет себе какую-то опору».

Он вынул часы, произнес про себя: «Двенадцать!», зевнул и положил часы обратно в карман. Ровно в полночь его единоверцы собирались в синагоге, хазан надевал талес и приступал к «ашрей».

Настроение у Боруха-Меира было самое грустное. Если бы отец Гиршла подождал до следующего поезда, он мог бы сейчас молиться вместе с остальными евреями. Но в своем стремлении как можно скорее увидеть сына он забыл, какая сегодня ночь. Его охватил стыд, такой стыд, что он даже покраснел. Мысль о том, что он сидит в вагоне железной дороги, тогда как другие молят Господа простить им их грехи, заставила его почувствовать себя отщепенцем.

Поезд остановился на следующей станции. Борух-Меир встал и снова выглянул в окно. За окном была густая тьма. Никто не сел на поезд на этой станции. «Дела кайзера нынче ночью не блестящи», — подумал Борух-Меир.

Поезд задышал-задышал и покачнулся. Борух-Меир и солдат по-прежнему оставались одни в купе. Борух-Меир подавил зевок и начал читать молитвы по памяти. Не будучи ученым евреем, он не был уверен, нужно ли, когда молишься в одиночестве, читать хвалебное обращение: «О Господь, Господь милостивый и добрый, исполненный благодати…» В конце концов он пошел на компромисс и, встав на ноги, прочел эту молитву так, будто это и не молитва вовсе, а цитата из святой книги. Только он закончил, как поезд опять остановился. Он перевернул страницу молитвенника и загадал, что будет раньше — следующая станция или следующая молитва?

Поезд снова пришел в движение. Борух-Меир посмотрел на спящего солдата и подумал: «Надо было спросить его, куда он едет, а то проспит свою станцию и попадет на гауптвахту за самовольную отлучку». Вошел проводник, проверил билет у Боруха-Меира, разбудил солдата, посмотрел на свет его отпускной билет и вышел.

Прежде чем солдат снова заснул, Борух-Меир решил выяснить:

— Ну как, нравится служить кайзеру?

— Да, герр, — ответил солдат.

— Но и дома тебе тоже нравится? — продолжал спрашивать Борух-Меир.

— Да, дома хорошо! — не стал скрывать солдат.

«Гиршл чуть было не стал солдатом», — вспомнил Борух-Меир. Не случись несчастье, он сегодня тоже мог бы спать в солдатском обмундировании. Услышав последнее признание солдата, Борух-Меир осознал, как повезло Гиршлу, что его не было в Шибуше летом, когда туда прибыла призывная комиссия. «Велико правосудие Твое, Господи, — прошептал он, — неисповедимы пути Твои».

Только он закончил покаянную молитву и приготовился заснуть, как в купе вошло несколько пассажиров. Один из них был похож на его брата Мешулама или по крайней мере напоминал его. Прошло двенадцать лет, как они не виделись. Даже переписки между ними не было, если не считать новогодних поздравлений, которыми они обменивались. А ведь его сыновья, наверное, выросли и уже в таком возрасте, что пора женить их. Помнится, там есть и дочка, которой тоже надо подыскать жениха. За кого он хочет ее выдать — за какого-нибудь молодого раввина? Он со странностями, этот Мешулам. Рассказывали, будто он вступил в Союз сионистов в Тарнове и собирается переселиться в Палестину, чтобы возделывать там землю. Хорошенький из него будет земледелец! Кончится тем, что общине придется его содержать. Но почему я о нем вспомнил? Этот человек совсем на него не похож.

Прислонившись к окошку, Борух-Меир задремал. Поезд мчался вперед, в ночь, останавливаясь, трогаясь в путь и снова останавливаясь. Когда Борух-Меир проснулся, было уже утро и поезд добрался до Лемберга.

…Гиршл провел в Лемберге целое лето. Его лицо окаймляла бородка, он пополнел и загорел. Страх и потерянный взгляд исчезли, нервное переутомление прошло. Он был такой, как прежде, движения его были спокойными. Три месяца здоровой жизни в заведении д-ра Лангзама, физический труд на свежем воздухе, долгий спокойный сон поставили его на ноги. И все же он чувствовал какую-то неловкость, представ перед отцом, который принес с собой запах Шибуша, что повергло Гиршла в уныние. Ему хотелось съежиться, как бы извиняясь за то, что причинил семье столько волнений. В глубине души он надеялся на прощение.

Борух-Меир обнял сына, расцеловал его и задал несколько простых вопросов, как будто не произошло ничего необычайного. Так же тактичен он был и в поезде, по пути домой, и, осознав это, Гиршл в порыве благодарности схватил отца за руку, но, боясь заплакать, сдержался и не произнес ни слова.

Борух-Меир пожаловался доктору на шибушцев, убежденных в том, что безумие Гиршла было инсценировано, чтобы избежать воинской повинности.

— Нет худа без добра, — успокоил его д-р Лангзам. — Вашему сыну, когда он вернется домой, по крайней мере не придется никому ничего объяснять.

…В отсутствие Гиршла в его родном городе произошло много разных событий. Глядя на сына, Борух-Меир раздумывал, с чего начать рассказ. С аптекаря ли, подавшего на Гурвицев в суд за то, что они продавали нюхательные соли без лицензии? Борух-Меир не был уверен, что выиграет дело, но даже если он вынужден будет снять с продажи нюхательные соли, дела в лавке не очень сильно пострадают. Остается, в частности, торговля красками, которая идет более чем успешно. Маляр Шляйен, неожиданно вернувшийся из Америки, заставил весь город заново покрасить свои дома и обновить вывески. Маляр был таким артистом в своем деле, что некоторые лавочники разорились, заказывая ему новые вывески. Он обновил и внутренние стены Большой синагоги к большому неудовольствию Хаима-Иеошуа Блайберга, возражавшего против закрашивания старых стен и потолка. Однако Борух-Меир решил не упоминать Блайберга в беседе с Гиршлом, что должно было свидетельствовать о его скромности, — пришлось бы признаться, что он пожертвовал синагоге необходимое количество краски. Борух-Меир не любил хвастаться своей щедростью, тем более что пожертвование было сделано с единственной целью — убедить Небо излечить его сына.

Так или иначе, развлекать Гиршла не было никакой необходимости, потому что поездка поездом в Шибуш, особенно в месяц элул, сама по себе была развлечением. Пассажиры разделились на четыре лагеря. К первому относились воинственно настроенные торговцы эсрогами, возвращавшиеся из Греции. Подумать только, они несколько недель мотались по стране бессовестных головорезов, лишенные настоящей еврейской кухни и возможности слушать еврейскую молитву, чтобы доставить эсроги к празднику Суккос, — и смотрите, как сионистская печать нападает на них! Присутствовавшие в поезде сионисты, в свою очередь, кричали, что евреи, покупающие или благословляющие эсроги из Корфу, тогда как еврейские земледельцы в поте лица выращивают такие же в Палестине, — самые закоренелые антисемиты. Тут к перепалке подключилась группа хасидов — одни возвращались с «вод», другие ехали к своему Ребе на Грозные дни. Тот, кто покупает эсрог из Палестины, кричали они, сам имеет дело с антисемитами: как иначе назвать еврейских земледельцев, чуждых религии вообще? Были и такие, кто не принадлежал ни к торговцам эсрогами, ни к сионистам, ни к хасидам. На каждой станции они выбегали из вагона, покупали у местных продавцов яблоки, груши и сливы, ели сами и угощали других. Конечно, этим фруктам было далеко до эсрогов с греческих островов, но Бог и их сделал душистыми, сочными, не запрещал вкушать их. Постепенно поезд наполнился ароматом осенних плодов, и споры утихли. Поезд то останавливался, то шел дальше; одни пассажиры сходили, на их места садились другие. Гиршл не успел доесть яблоко, как показался Шибуш!..

 

XXXIII

Дома Гиршла встретила Мина с ребенком на руках, который напомнил ему плачущий сырой бифштекс. Он поздоровался с женой, вид сына оставил его равнодушным, как и недавно известие о его рождении. Две голубые капли блестели на личике малыша, и Гиршл знал, что он смотрит на него. Губы отца задрожали. Он почувствовал потребность извиниться перед ребенком за то, что произвел его на свет без любви и вообще не способен его любить.

Но у другого Отца, более великого, чем Гиршл, были иные намерения. Пусть появившийся отец старался не смотреть на своего сына, даже не думать о нем, нежность к нему вкралась в его сердце. Немного времени потребовалось, чтобы он уже обнимал и целовал того самого ребенка, которого, он был уверен, никогда не сможет полюбить. Еще вчера Гиршл мрачно твердил себе: «Я должен смириться с его существованием, поскольку являюсь виновником его рождения», — а сегодня ему уже казалось, что сам существует только ради него. Так Господь, Отец наш Небесный, играет с нами в «отцов и сыновей». Как ни занят Он сотворением и разрушением космосов, у Него находится время даже для маленького лавочника и для младенца в колыбельке.

Что заставляло Гиршла бросать лавку и не только бежать домой к своему ребенку, но и хлопать в ладоши, прыгать, как лягушка, свистеть, как птичка, — и все для малыша? Может быть, радость видеть первые признаки улыбки на его лице? Все, что требуется человеку, думал Гиршл, — это немножко радости в жизни! Если мне не суждено быть счастливым, пусть по крайней мере будет счастлив мой сын. Сам лишенный такого детства, как хотелось бы, я могу постараться, чтобы у моего сына оно было хорошее.

Но может ли быть счастливое детство у ребенка, родители которого не любят друг друга? Гиршл задавал себе вопрос: возможно ли, чтобы еврей ненавидел свою жену? Нельзя сказать, что он действительно ненавидел Мину, но он не любил ее, и это было почти так же плохо. Сердце молодого отца принадлежало другой, и, вероятно, это мешало его счастью с той, что стала его женой. Не один человек, которому не удалось жениться на любимой женщине, в конце концов утешался и не жаловался на судьбу. Гиршл же потерял сердце, так что ему нечем было поделиться с какой бы то ни было женщиной…

…Блюма все еще была не замужем. Бог знает, кого она ждала. Отвергнув Гецла Штайна, она не проявляла интереса ни к кому. Может быть, ее внимание привлек Йона Тойбер, у которого недавно умерла жена? Йона был еще нестарым человеком. Если не случится война или холера, такой человек с размеренными привычками, безусловно, мог бы дожить до весьма преклонного возраста.

Нет, Блюму не интересовал Тойбер, и Тойбер не мечтал о Блюме. Йоне нужна была расторопная хозяйка, способная топить печь, стелить постели, стирать белье и заботиться о его маленьких сиротках, пока он занимается своим делом. Поэтому, когда он женился на горбунье — дочери бывшего шойхета Штайна, шибушцы ошибочно посчитали, что это Божье наказание Йоне за все несчастные браки, которым он способствовал. На самом деле Йона Тойбер хорошо знал, что делает. Он понял, что многочисленные достоинства сестры Гецла перевешивают ее безобразие, ибо не было дня после их свадьбы, чтобы в доме не оказалось горячей воды, еды, поданной в надлежащее время, чтобы печь не была вытоплена, на постелях не было бы чистых простыней и на детях чистых рубах. Мать новобрачной не могла поверить своим глазам, когда увидела, как ее горбунья обмывает и обстирывает детишек Тойбера, надевает на них чистую одежду, каждое утро готовит им завтрак и ведет в школу. Мать даже стала регулярно навещать дочь — не потому, что та нуждалась в помощи, а чтобы люди не говорили, будто она не хочет ей помогать. Кроме того, это давало ей возможность оторваться от собственной домашней работы, которой стало слишком много. Сестры Гецла, раньше мечтавшие избавиться от горбуньи, теперь были весьма огорчены. При ней, во всяком случае, в доме была горячая еда, а теперь та еда, которая нечасто появлялась на столе, обычно была уже холодной. И пожаловаться было некому, кроме их собственной матери. Гецл все время проводил в новом клубе сионистов, а отец разъезжал, добиваясь помощи светочей еврейства в своей «куриной войне». Он не мог похвастаться успехами, потому что трудно было перешагнуть порог дома цадика, не умаслив сначала его секретарей, а Гецл, как утверждал старик, был скуп и прятал свои деньги, отказываясь дать ему в долг хотя бы копейку.

На самом деле Гецл вложил свои сбережения в банк. Сумма на его счету была небольшой, но достаточной для того, чтобы обеспечить ему репутацию умного человека, знающего все о капитале, о сложных процентах и о том, как заставить деньги работать на их хозяина. Он перестал покупать цветные галстуки, тем более что его сестра Салчи перестала их надевать, отправляясь к Виктору или к кому-то еще. Салчи либо сглазили, либо любовные зелья, которые она варила, чтобы удержать Виктора, дурно повлияли на нее: девушка лежала в постели, обложенная горчичниками, пила травяные отвары и с каждым днем становилась все более желтой и худой. Что касается Виктора, то он уехал из Шибуша, а у агента по сбыту зингеровских швейных машин, занявшего его место, были другие подружки.

Мрачная тишина воцарилась в доме Гецла. Если бы не стоны Салчи и не попытки Бейлчи утешить ее, можно было бы подумать, что в доме пусто. Горбунья увезла с собой швейную машину, и не стало слышно сердитого скрипа ее колеса. Да и колесу не приходилось теперь сердиться, потому что хозяйка хорошо обращалась с ним, не перетруждала его, часто смазывала маслом и даже пела за работой. Молодое поколение шибушцев уже забыло старые песни, а жена Тойбера пела те же печальные и нежные любовные баллады, которые слышала в детстве от матери и соседок. Простого упоминания о смерти было достаточно, чтобы на ее серые глаза наворачивались слезы. Что ее тревожило? Неужели она боялась, что Йона Тойбер долго не проживет, — ведь он был в расцвете сил и со своими привычками мог дожить до ста двадцати лет? А может быть, испытав столько на своем веку, она не верила, что в ее жизни больше не будет горя?

Однако горбунья пела не для того, чтобы излить обиду на жизнь, она просто изливала душу, после чего, успокоившись, дошивала новый китл для мужа, талес-котн с оборкой для пасынка, блузку для падчерицы. Родная мать детей, упокой Господи ее душу, тяжело болела и запустила дом. Но то, что Бог отнимает одной рукой, Он возвращает другой, и все, что не успела сделать первая жена Йоны Тойбера, с лихвой наверстала вторая.

 

XXXIV

У Гиршла было много дел в лавке. Особой инициативностью он, прямо скажем, не отличался, хотя обязанности свои выполнял добросовестно. Правда, и до женитьбы он работал в лавке усердно, но тогда его голова была занята совсем другими предметами, теперь же работа целиком поглотила его. Он уже не сравнивал покупательниц одну с другой, не задумывался, какая из них более привлекательна. Цирл больше не советовала ему пойти погулять. У такого занятого человека, как Гиршл, не было времени для частых прогулок. Раз в неделю, субботним вечером, он выходил подышать свежим воздухом, но никогда не шел в направлении Синагогальной улицы. Человеку полезно разнообразие — всегда одно и то же может наскучить! То обстоятельство, что на Синагогальной улице жила Тирца Мазл, не могло служить причиной, чтобы менять свое решение, ибо Тирца жила на этой улице лишь из-за своего мужа, а Блюма Нахт работала там только из-за Тирцы.

Когда-то у Блюмы была работа в центре города…

Человеку, отягощенному своими мыслями, лучше оставаться одному. Как только его горести уходят в прошлое, он начинает сознавать, что является членом общества, тем более если он может совершить прогулку со своей женой. Не каждый день мужу удается уделить время жене.

После праздника Суккос особое удовольствие доставляли субботние прогулки. По чуть влажной земле было легко ходить. Небо висело так низко, что, казалось, его можно тронуть рукой; солнце испускало уже не жар, а тепло — пыль была прибита пролившимися дождями. Чувствовалось приближение зимы. Если милосердный Бог отдалял наступление холодов, то только ради того, чтобы люди успели выкопать в поле последнюю картошку и наколоть дров на зиму.

Когда-то Гиршлу нравилось гулять с Тойбером. Потом он гулял в одиночестве. А теперь стал прогуливаться с женой.

На Гиршле был костюм, специально сшитый для субботнего вечера, — не слишком парадный и не слишком простой. Как мудро поступила Цирл, заказав ему такой костюм, жаль только, что стал он ему узковат: за время, проведенное у д-ра Лангзама, Гиршл несколько раздобрел, и даже Борух-Меир не мог больше пожаловаться, что после женитьбы его сын нисколько не поправился. Мина тоже не была так аристократически худа, как прежде, талия ее увеличилась по меньшей мере на дюйм. Может быть, это явилось следствием того, что она родила ребенка, или она стала чаще подносить ложку ко рту? Так или иначе, лишь человеконенавистник мог без удовольствия глядеть на эту молодую пару.

Гиршл и Мина гуляли далеко не в одиночестве. Многие шибушские мужья по субботам выходили прогуляться со своими женами. Среди них были и деловые люди, и рабочие — первым не улыбалось провести целый день в синагоге, да и вторые тоже не стремились всю субботу выслушивать проповеди д-ра Кнабенгуга. Надо признаться, что те, кто принадлежал к среднему классу, больше заботились о телесных нуждах, чем о духовных. Это же относилось и к рабочему классу. Рабочий мог бы кое-что узнать от д-ра Кнабенгуга, но звук собственных речей был ему больше по вкусу, чем грандиозные идеи доктора.

Гиршл под руку с Миной совершал променад по улицам Шибуша, то и дело останавливаясь, чтобы перекинуться несколькими словами со знакомыми. Общительность Гиршла Гурвица, которого уже списали со счетов как отшельника, только доказывает, что общественному мнению свойственно ошибаться. Даже самый большой сноб в Шибуше, корреспондент местной газеты Вови Чертковер, в свое время обвинявший Гиршла в заносчивости, сейчас признал, что разговаривать с ним — одно удовольствие! Хотя далеко не все, что приходилось слушать Гиршлу, ему было интересно, он умел оставаться вежливым и внимательным собеседником.

Проходя с Миной мимо строящегося дома, Гиршл пожелал войти внутрь, посмотреть на новые комнаты, стены, пороги, оконные рамы. Ему, родившемуся в доме, где все было уже на месте, все хорошо пригнано, было любопытно поглядеть на самый процесс строительства. Когда-то, размышлял он, когда мир был еще молод, люди возводили целые города, а теперь строительство одного дома считается событием! Вскоре появились еще какие-то люди, которых интересовало, как подвигается строительство. Дрейфус был уже оправдан и перестал быть единственной темой разговоров, так что шибушцы могли разговаривать и о других предметах, например: о местной и государственной политике; о здоровье кайзера Франца-Иосифа, большого друга евреев; о католических священниках, якобы заманивающих еврейских девушек в монастырь; об «Израильском Альянсе», отделение которого недавно открылось в Вене. Большинство шибушцев с энтузиазмом отзывалось об этой организации, созданной с целью содействовать прогрессу еврейского народа и возглавляемой еврейскими баронами и плутократами, чувствующими себя как дома при дворах королей европейских стран и тем не менее не стыдившимися своего происхождения. Среди противников «Альянса» в Шибуше был Хаим-Иеошуа Блайберг, утверждавший, что от него больше вреда, чем пользы.

— Посмотрите только на антисемитизм в Румынии, — заявлял Блайберг, — Если бы Ротшильд и компания не предоставили румынам финансовый заем, румынское правительство давным-давно бы пало, а сейчас оно воспрянуло духом и преследует евреев. Это только доказывает, что Ротшильды мира сего ставят свою выгоду выше блага своего народа.

Блайберг был чудаком и придерживался странных взглядов. Когда в отремонтированной Большой синагоге заново покрасили стены, все шибушцы были в восторге, и он один поднял скандал из-за того, что с потолка синагоги исчезли луна и двенадцать знаков зодиака — Шляйен закрасил их и нарисовал вместо этого нечто, напоминающее раскрытый зонтик. В конце концов, те фрески, за которые Блайберг был готов сражаться с оружием в руках, были созданы двести пятьдесят шесть лет назад, и с тех пор их не подновляли! Представители имперского управления, приезжавшие в Шибуш поздравить от имени кайзера жителей города с еврейским праздником, вполне справедливо могли бы обвинить шибушцев в том, что им не хватает благочестия, чтобы содержать в достойном виде собственный молитвенный дом! Какая удача, что удалось пригласить Шляйена, пусть даже он расписал внутренние стены синагоги в золотой и серебряный горох, как в пристанционном буфете. Но ведь в буфете стены были покрашены дешевыми водноэмульсионными красками, а в синагоге Шляйен использовал настоящие масляные краски, пожертвованные Борухом-Меиром и Цирл, и это гарантировало, что труд его сохранится для будущих поколений.

Осенью субботние вечера короче. Шибушцы все еще прогуливались и беседовали между собой, когда прибыла вечерняя почта.

Раздался отрывистый звук рожка, и во двор почтового ведомства въехала крытая повозка, из которой вскоре вышел почтальон с почтовым мешком на шее. У него были проницательные и холодные глаза, как у казначея благотворительного общества. Он обладал властью вручить или не вручить людям известия, от которых, возможно, зависела их судьба.

Жители городка молча стояли вокруг почтальона. Каждый прислушивался, не прозвучит ли его имя. Иногда почтальону приходило в голову пошутить, и он выкрикивал чье-то имя, а потом говорил: «Извините, но сегодня для вас ничего нет; может быть, завтра вам повезет». Когда человек разочарованно поворачивался, чтобы уйти, он вручал ему пачку писем! Но письма были запечатаны, и как было знать, что в них? Оставалось ждать появления на небе трех звезд, возвещающих о том, что Божья Суббота закончилась. Господь, однако, не спешил зажигать Свои звезды. Вероятно, последний час Субботы был Ему больше по душе, чем все шесть дней творения, или Он испытывал досаду из-за того, что Его дети с таким нетерпением ждут появления новой недели.

Так или иначе, запечатанные письма не вскрывали до исхода Субботы, а вот почтовые открытки и газеты можно было прочесть сразу.

В Шибуш приходило много разных газет — одни на немецком, другие на польском языке, некоторые на идише, часть из них шибушцам посылали родственники из Америки. Там, за тысячи миль от Шибуша, жили энциклопедически образованные люди, мечтавшие об одном — чтобы жители Шибуша могли узнать то, о чем их прадеды не имели представления. Пусть отец каждого из них прочел тридцать шесть томов Талмуда семь раз, а дед — семью семь раз. Что они знали в итоге? Множество волшебных сказок, только и всего, тогда как, посвятив всего час чтению газеты, человек сам становился источником знаний.

Кроме немецких и польских газет, газет на идише, почтальон привозил и газеты на иврите. Когда-то в Шибуше было довольно много подписчиков на последние, теперь же в город доставлялось всего два экземпляра газеты на иврите — один для Сионистского общества, другой для молодого человека, писавшего стихи на священном языке. Одному Богу известно, что внушило шибушскому юноше любовь к ивриту. Неужели он считал, что это выигрышный билет, который обеспечит ему богатство и славу?

Времена изменились. Веками евреи любили язык предков и берегли его, как драгоценность в своей короне. Не один Йона Тойбер, но и Себастьян Монтаг, самый замечательный гражданин города, в молодости написал статью на иврите. Он до сих пор расплывается в улыбке, вспоминая эту статью в журнале «А-магид», название которой представляло собой цитату из пророка Ишайи: «На Его великодушии человек держится». Но кто из молодых знает сейчас иврит? Ведь нынче все, как сионисты, так и социалисты, изучают только то, что может принести практическую пользу.

Популярность сионизма возрастала. Тем не менее со стороны Себастьяна Монтага не было тактической ошибкой цепляться за свои универсалистские взгляды: даже если предположить, что лет через пятьдесят или сто появятся сионистские политические деятели, столь же значительные, как он сам (один из которых, несомненно, будет его вторым или третьим перевоплощением), — обеспечивает ли сионизм простор его талантам на данном этапе? Эти соображения не мешали ему вести дружбу с сионистами, пить с их лидерами кармельское вино, доставленное из Палестины, шутить с ними, рассказывать им анекдоты, с которыми не сравниться их собственным, поскольку анекдоты Монтага были пронизаны еврейской ученостью и произносились звонким голосом. Себастьян был так музыкален, что иногда выступал в роли кантора в Большой синагоге, и это, как поговаривали в Шибуше, тешило его тщеславие даже больше, чем все его «небахлах». Короче говоря, если Себастьяну и было кого бояться, то скорее социалистов, чем сионистов.

Маленький и живой, как эльф, гладко выбритый д-р Кнабенгут носился по городу, организуя рабочих. После того как его подержали под арестом за распространение нелегальной пропаганды, он преисполнился отчаянной дерзости. Однажды, наткнувшись на Себастьяна Монтага, он сказал ему:

— В Шибуше есть два человека, по которым тюрьма плачет, — я и вы. Единственная разница между нами в том, что меня следует посадить за стремление сделать мир лучше, вас же — за жульничество в картах.

Кнабенгут не щадил никого в Шибуше. Зажиточных он бил весьма ощутимо, а бедных — нежно и ласково. Заканчивая свои субботние лекции в клубе социалистов, он любил пройтись по городу в сопровождении своих последователей, которые не сводили с него глаз. Его собственные глаза тем временем все подмечали, потому что, глядя одним на свою свиту, он другим смотрел во все стороны. Порой, увидев интересную девушку, шедшую в одиночестве, он покидал своих учеников и присоединялся к ней. Кому-то могло показаться, что это его последовательница, поскольку она была горничной, а значит, пролетаркой. Однако, если бы кто-то действительно так подумал, он ошибся бы.

…Гиршл смотрел перед собой, прервав на полуслове оживленный разговор с Миной. Прошло шесть месяцев с тех пор, как он в последний раз видел Блюму, — и вот она перед ним! Мина тоже, хотя у нее не было привычки обращать внимание на незнакомых людей, остановилась, чтобы посмотреть на девушку, которая шла в сопровождении д-ра Кнабенгута. Ей хотелось спросить, кто эта девушка, но губы ее дрожали, и она не могла произнести ни слова.

Гиршл стоял как вкопанный, будто ангел махнул перед его глазами своей волшебной палочкой. Так мужчина, который долго не видел любимую женщину и мечтал о встрече с ней, увидев ее, воспринимает это как видение или сон.

Софья Гильденхорн, присоединившаяся к совершавшим прогулку Гиршлу и Мине, тоже обратила внимание на Блюму с Кнабенгутом. Находясь в своем обычном состоянии, Софья не преминула бы прокомментировать увиденное, но сегодня она чувствовала себя очень скверно. Что могло привести ее в такое подавленное состояние? В последнее время она не могла решить, что хуже — одиночество, когда мужа нет в Шибуше, или этот кавардак, возникавший с его появлением дома. У кого хватит сил переходить от одной крайности к другой? Мина делала все, что было в ее силах, для своей бывшей советчицы, которая теперь сама нуждалась в такой помощи. Софья проводила много времени в ее доме — она уже не боялась помешать новобрачным, ведь Гиршл и Мина были женаты больше года. Правда, она уже больше не сообщала подруге городские новости, от которых у той широко раскрывались глаза. Все, что ей было нужно, — это побыть с ребенком Мины. Хотя Отец Небесный не дал ей собственного ребенка, Он по крайней мере дал ребенка ее лучшей подруге, так что она могла играть с ним и отводить тем самым свою душу.

Наконец на небо высыпали звезды, и открылись лавки. Мина и Гиршл пошли домой, затем Гиршл отправился в лавку, чтобы передать отцу полученную почту. Это были деловые письма, счета, просьбы о пожертвованиях, официальные и личные письма, приглашения на свадьбу и, сверх всего прочего, еще два письма — одно из Шибуша, другое из-за границы. Одно письмо, адресованное Гиршлу, было написано на иврите. Его автор, прежний раввин Шибуша, который сейчас занимал эту должность где-то еще, написал книгу о еврейских законах и один экземпляр ее прислал Боруху-Меиру с просьбой сделать пожертвование, чтобы помочь покрыть расходы на ее издание. Увидев эту книгу у отца, Гиршл заказал еще один экземпляр, приложив пожертвование лично от себя, и сейчас автор благодарил его за уважение к науке и финансовую поддержку ученого. Нельзя сказать, чтобы Гиршлу требовалась еще одна книга, посвященная еврейским законам. Он не мог бы вспомнить содержание и тех книг, которые читал раньше. Просто ему хотелось помочь достойному делу, а появление нового юридического комментария было, безусловно, делом достойным.

Что касается письма из-за границы, то его автором был Арнольд Цимлих, кузен Гедальи. Сомневаясь в том, что Маликровик имеет почтовое отделение, и даже не зная, как правильно пишется слово «Маликровик», он просил Боруха-Меира сообщить отцу Мины о своем намерении приехать к нему на зимние праздники. В отличие от Цирл, Борух-Меир был уверен, что кузен выполнит свое намерение, ведь всякий немец всегда держит слово и, можете не сомневаться, сделает то, что сказал.

Оставалось одно последнее письмо, посланное из Шибуша в Шибуш же. Никогда в истории этого города ни один шибушец не писал другому, но, как продемонстрировал сумасшедший аптекарь, что-то всегда бывает впервые. Несколько месяцев назад он подал в суд на Гурвицев за то, что они продают нюхательные соли без лицензии, и вот он уведомляет их по почте, что решил взять назад свой иск. Возможно, Себастьян Монтаг мягко намекнул ему, что так будет приличней, а может быть, он не надеялся выиграть дело. Во всяком случае, одной тревогой меньше для Боруха-Меира, который был этим очень доволен.

Одна крупная неприятность с плеч долой — и одна мелкая! Сколько он пережил, боясь, что к Гиршлу никогда не вернется рассудок, и вот его сын снова поглощен делом, ведет себя как нельзя лучше: знает, когда быть в лавке и когда дома, когда заниматься делами, а когда отложить их в сторону ради дружеской беседы.

 

XXXV

Снова дом молодых Гурвицев был полон гостей. Но если раньше Гиршл приглашал их, чтобы проявить гостеприимство, сейчас он делал это ради того удовольствия, которое доставляло ему их общество.

Вернулась, однако, не вся компания.

Однажды, когда Гиршл спросил Мотши Шайнбарда, почему он перестал бывать в его доме, тот ответил, что старому костылю стало трудно подниматься по лестнице. Тогда это, конечно, была шутка, а сейчас Мотши подводит уже и оставшаяся нога. Он все еще частенько появлялся у Гильденхорнов, которые жили на первом этаже. Да и без Мотши Шайнбарда у Гурвицев было достаточно оживленно. В городке с численностью населения пятнадцать тысяч человек, более половины которых составляли евреи, ног хватало.

Перестал ходить к Гиршлу и Лейбуш Чертковер. Правда, место Лейбуша занял его сын Вови, газетный корреспондент, — это благодаря ему Шибуш попал на географическую карту. Что делал Шибуш на карте? Ведь он был такой же городишко, как и многие другие, по улицам которых шествовали гуси и бедняки. Но в Шибуше жил человек по имени Кнабенгут, чья деятельность давала прекрасный материал для печати: не проходило месяца без того, чтобы Вови не посылал о нем корреспонденцию в свою газету. Дружба Гиршла с Вови тревожила Цирл. Возможно, она боялась, что ее сын превратится в опасного радикала. Борух-Меир, наоборот, относился к Вови с уважением, и не потому, что боялся, как бы тот не написал о нем в газете, а потому, что придерживался правила ладить со всеми.

Раз в неделю друзья Гиршла собирались в его доме. Зажигалась большая лампа, на стол стелили чистую вышитую скатерть. Кормилица и Мина подавали кофе с большим количеством сливок, печенье в виде сердечек и полумесяцев. В кругу друзей, с чашечкой кофе в руке, каждый чувствовал себя весьма уютно. На головах у мужчин были шляпы или ермолки, и следовало ожидать, что они будут говорить о Божественном, но они предпочитали такие темы, как открытие новой лавки местным католическим священником, стремившимся подорвать еврейскую торговлю, назначение нового судьи, г-на Шмулевича, караима, который брал взятки, как христианин, но раз в неделю посещал синагогу.

Кофе, приготовленный кормилицей, был менее крепким, чем тот, который пил Гиршл до своего пребывания в Лемберге. Этот кофе оказывал успокаивающее действие, человек как бы впадал в приятное дремотное состояние. Хочешь — разговаривай, хочешь — слушай, хочешь — съешь печенье в виде полумесяца или сердечка. Изумительное печенье пекла когда-то Блюма, но и это было очень недурное!

Если Гильденхорн бывал в городе, он приходил повидаться с Гиршлом. В его честь Гиршл откупоривал две-три бутылки своего лучшего вина, и муж Софьи потягивал из рюмочки то одно, то другое, ничего не выпивая до дна. Говорят, требуется семь лет, чтобы вкусы мужчины сформировались. Но с тех пор как Гильденхорн начал прикладываться к бутылке, семи лет еще не прошло. Скорее всего, делать это он стал совсем не потому, что считал наливку такой уж вкусной.

Гиршлу Гильденхорн больше не казался очень высоким. Может быть, он выглядел высоким только рядом с Курцем, а когда тот покинул Шибуш, Гильденхорн укоротился на несколько дюймов. Недаром существует поговорка: «Чтобы сделать великана, требуется карлик».

Что же произошло с Курцем? Он влюбился в последнюю прислугу Гурвицев, творившую чудеса на кухне, и женился на ней. Однажды барон де герш послал комиссию проинспектировать школу его имени в Шибуше, и члены этой комиссии пришли к выводу, что Курца следует немедленно уволить. Тогда его молодая жена пригласила главу комиссии на обед и своим кулинарным искусством произвела на него такое сильное впечатление, что он тут же назначил Курца директором школы имени того же барона в своем собственном городе. Не все в Шибуше верили в чудеса, но скептикам было бы трудно объяснить, каким образом Курц, самый плохой учитель, какого только можно себе представить, вдруг был назначен директором школы исключительно благодаря способностям его жены вкусно готовить.

Закрыв лавку, Борух-Меир и Цирл порой заходили к Гиршлу и Мине посмотреть, как поживает маленький Мешулам, и услышать, что нового в мире. Борух-Меир сидел в плетеном кресле, держась за свою цепочку от часов. То ли от постоянного умственного напряжения, то ли от судороги, которая появлялась у него в руке, он теперь всегда держался за цепочку. И уже не потирал руки от удовольствия. Может быть, мир не воздавал ему по заслугам или Борух-Меир со временем изменился.

Да, время сказалось на нем! Он отяжелел, округлился, и, хотя он не был уроженцем Шибуша, слово «Шибуш» было прямо-таки написано на нем. Из-за того что он целыми днями сидел в лавке со своими гроссбухами, ему некогда было «совершать моцион». Надо сказать, что ни он, ни Цирл не любили гулять. Когда служащие и Гиршл расходились по домам, супруги оставались, чтобы подсчитать содержимое своей кассы. Это было занятие поинтересней прогулок!

Они сидели молча, понимая друг друга без слов. И Отец Небесный не беспокоил их, не требовал благодарности за то, что Он вернул им сына здоровым. Лавка — не синагога, в ней не надо молиться или читать псалмы. Достаточно того, что они пожертвовали краску на обновление святого дома. Бог дал знак, что их приношение угодно Ему, вернув здоровье Гиршлу. Ведь даже д-р Лангзам сказал, что опасности рецидива нет. Доказательством этого была реакция сына на сообщение в газете о том, что разыскивается сбежавший из больницы душевнобольной Файвиш Винклер. Гиршл прочел это сообщение совершенно равнодушно, хотя родители боялись, что оно пробудит у него неприятные воспоминания. Гиршл был полностью озабочен делами в лавке, рассыльные привыкли к его поведению, и оно удивляло их не больше, чем поведение Боруха-Меира или Цирл.

Ничто в мире не остается неизменным. Если раньше Гиршл стоял, углубившись в свои мысли, тогда как приказчики трудились, то теперь он делал свою работу, а они вокруг него размышляли. Размышлял по крайней мере один из них, помощник приказчика Файвл. Разве мало того, думал он, что в этом мире богатые угнетают бедных, так еще некоторые бедняки угнетают себе подобных! Гецл, например, ведет себя так, будто он стоит выше его, а работают они в одной лавке. К тому же он основал собственный клуб и добился того, чтобы его избрали председателем. Сын хозяина, Гиршл, относился к Файвлу лучше, чем к Гецлу, но это не могло служить для него полной компенсацией.

Гецл, поглощенный совсем другими мыслями, не обращал на Файвла никакого внимания. Разве не был Борух-Меир приказчиком, как он, Гецл, и разве не женился он в конце концов на дочери хозяина? Конечно, Гецл знал, что история не повторяется, так ведь и он желал жениться не на дочери хозяина, а всего лишь на его родственнице. Он даже не был уверен, что уступает ей по своему социальному происхождению. Его, например, пригласили на свадьбу Гиршла, а Блюму либо не пригласили вообще, либо усадили вместе с прислугой на кухне. В жизни так много загадок!

Гецл зарабатывал больше, чем Блюма, у него были сбережения, хранившиеся в банке, и сам он был председателем шибушского отделения Сионистского общества трудящихся. Несмотря на все это. Блюма даже не хотела смотреть в его сторону. Ну не странный ли она человек? Чем больше кто-то интересовался ею, тем меньше она интересовалась им! Гецл не мог добиться от нее ни одного доброго слова.

Наступила осень, и ученики вернулись в школу. Руководство Сионистским обществом целиком легло на Гецла. Клуб не мог существовать без присмотра: стоило ему, Гецлу, отсутствовать даже один вечер, как наутро все стулья оказывались вышвырнутыми из помещения, а газеты валялись смятыми на полу. Гецл был очень занят, но у него находилось время навестить сестру-горбунью. Черт, который когда-то портил его взаимоотношения с сестрой, исчез, и между ними воцарился мир.

К сестре он приходил с карманами, набитыми сладостями.

— Вы, сладкоежки, — обращался он к своим «племянникам» и «племянницам». — Кто из вас отгадает, что здесь у дяди Гецла, получит вдвое больше, чем остальные!

Дети напрягали свой умишко, но отгадать загадку дяди Гецла было не так-то легко, потому что Борух-Меир постоянно обновлял свой ассортимент. Однако Гецл был щедр, и в конце концов все сладкоежки получали вдвое больше, чем ожидали, даже если никто из них не отгадывал, что находится в его карманах. Сам он не очень любил сладкое, научившись у Боруха-Меира ограничивать себя, и не смог бы сказать детям, какие конфеты надо жевать, а какие сосать.

Йона Тойбер подсаживался к своим сыновьям и дочерям, рассматривал какую-нибудь конфетку, а жена его стояла рядом, сияя от удовольствия. Йона доказал, что он отнюдь не простак, женившись на сестре человека, работающего в таком серьезном деле. Каждую конфету, прежде чем ее съесть, он внимательно осматривал — не шоколадная ли она. Шоколад он остерегался употреблять, прослышав, будто брежанский раввин подозревает, что его готовят с животным жиром. Проявляя терпимость к другим, в отношении собственной религиозности Тойбер был весьма строг.

Типичным сватом Йона Тойбер не был. Картотеки потенциальных женихов и невест он не вел. Возможно, будь у него подобная картотека, он понял бы, что его новому родственнику пора жениться. Гецл, как всякий молодой человек его времени, в жилах которого течет красная кровь, не полагался на свата. Лишь скромность мешала ему признаться, что он мечтает о вполне определенной девушке.

В мрачном состоянии духа, с опустошенными карманами, Гецл покинул дом Тойбера. Он снова разыграл доброго дядю с конфетками, а что получил взамен? Абсолютно ничего! Может быть, вместо этого ему следовало принести еду и лекарства двум другим своим сестрам? Его очень смущало то, что Йоселе, сын плотника, буфетчик из Сионистского клуба, сам недоедал, чтобы покормить Салчи и Бейлчи.

Ни Гецл, ни Йоселе не принадлежали к тем, кого считают центром мироздания. Оба существовали для того, чтобы служить Гиршлу — один в лавке, другой в клубе. Пусть сам Гиршл тоже не был центром мироздания, но он происходил из богатой семьи, владел собственным домом и был женат на дочери состоятельных родителей. Правда, Гиршл любил Блюму, но Бог на небе и Цирл с Йоной Тойбером на земле решили, что его женой должна быть Мина.

— А Блюма не спешила выходить замуж. С того дня, как она рассталась с Гурвицами, Гиршл видел ее всего два раза — один раз тогда, у дома Мазлов, и второй — на улице, с Кнабенгутом. О ней практически ничего не было известно.

— Не странно ли, — заметила как-то Цирл, — что мы никогда не видим Блюму.

Действительно, со стороны Блюмы было черной неблагодарностью совершенно не интересоваться своими родственниками. Как это обычно бывает, когда все обстоит благополучно, в собственном поведении Гиршл не видел ничего дурного. Если кто-то вел себя неправильно, так это Блюма, которая даже не пришла посмотреть на родившегося у него ребенка! Гиршл остепенился. Даже мысли о Блюме больше не расстраивали его. Может быть, он наконец стал взрослым? Но все же, думал он иногда, если бы Мина умерла, согласилась бы Блюма выйти за него замуж? Боже упаси, он не желал смерти своей жене. И все-таки, овдовей он когда-нибудь, ему придется снова жениться, и на ком, если не на Блюме? Она не вышла за него замуж по любви, должна же она будет согласиться стать его женой из жалости? Он представил себе, как он и его сынишка остаются одни в целом мире, и сердце его преисполнилось жалости к самому себе и к нему.

…Мешулам развивался довольно медленно. Слабенький от рождения, ребенок становился все более болезненным в результате добрых намерений тех, кто ухаживал за ним, пеленал его так туго, во столько пеленок и одеялец, что он всегда потел и легко простуживался. Кормилица, демонстрируя свою преданность, давала ему грудь всякий раз, когда Мина, Берта или Софья входили в комнату, даже если для этого приходилось будить его. В присутствии Гиршла, Боруха-Меира или Гедальи она ставила малыша на ножки, чтобы показать, какой он сильный, но тельце его еще не было готово к такой нагрузке, и от этого у него изгибался позвоночник. Сама она питалась грубой пищей и любила попивать водочку, что также вредно отражалось на ребенке. Над изголовьем колыбельки она развешивала сонные травы, чтобы он не плакал, поскорее засыпал и она могла бы поскорее отправиться на свидание со своим возлюбленным.

Скоро пришлось приглашать врачей. Они прописывали Мешуламу лекарства, мало помогавшие ему, и здоровье ребенка продолжало ухудшаться. Берта и Цирл приводили своих подруг, специалисток в области воспитания детей, но советы их были противоречивы, и воспользоваться ими не представлялось возможным.

Гиршлу, который наблюдал, сколько людей безрезультатно суетится вокруг его сына, время от времени приходила в голову мысль: если бы о ребенке заботилась одна Блюма, он не болел бы. По одну сторону колыбели он мысленно видел Блюму, по другую — себя, а между ними — выздоравливающего сына. Богу известно, что он думал только о благе Мешулама, отношения его с Миной были вполне нормальными. Но, очнувшись от фантазий, он понимал, что думал только о себе. Это его пугало, он кусал губы, чтобы не дразнить Судьбу.

В конце концов было решено отвести Мешулама в Маликровик. Это делалось не столько ради ребенка, сколько ради Мины, которая была слишком истощена, чтобы заботиться о нем. Официальной причиной было объявлено, что Мешуламу требуется парное молоко, прямо из-под коровы.

Берта приехала за ребенком в коляске. Она уселась в ней с ребенком на коленях рядом с кормилицей. Стах взмахнул кнутом, коляска покатила, и Мина, стоящая на пороге, заплакала. Гиршлу хотелось обнять ее, но беспокойство за сына так подействовало на него, что у него не было сил протянуть руки к жене.

 

XXXVI

После того как Мешулама увезли в Маликровик, дом опустел. Гиршл курил одну сигарету за другой, чтобы успокоиться; он чувствовал себя выбитым из колеи. Мина, утомленная сборами ребенка в дорогу, рано ушла спать, Гиршл прилег позднее. Ему всегда было трудно засыпать, но в эту ночь он никак не мог найти удобное положение и в конце концов встал.

Мина проснулась.

— Тебе не спится? — спросила она.

— Мне показалось, что Мешулам плачет, — ответил Гиршл.

— Но ведь он в деревне.

— Я сказал, что мне показалось.

— Это потому, что ты привык к его плачу.

Да, — согласился Гиршл. — Привычки формируют нас.

Мина не откликнулась, и Гиршл стал двигаться как можно тише, чтобы не беспокоить ее. Она тоже старалась дышать тихо, прислушиваясь к его движениям.

…После отъезда Мешулама жизнь Мины и Гиршла изменилась. С ребенком уехала также кормилица, и, не найдя ей подходящей замены, Мина сама выполняла всю работу по дому. Она не была образцовой хозяйкой. Многие женщины вели свой дом гораздо лучше. Но между ней и мужем установился лад, и что бы она ни делала, все было хорошо для него.

Хозяйство отнимало у Мины много времени, так что скучать ей было некогда. Исчезла ее бледность, на щеках появился румянец, а на губах улыбка. Гиршлу нравились даже первые морщинки у нее за ушами, он называл их «поцелуйными черточками» и гордился ими, как будто сам их сотворил. Каждое утро он помогал жене готовить завтрак и в это же время истолковывал ей ее сны. Возможно, д-р Фрейд в Вене сделал бы это лучше, но она была довольна.

Гиршлу доставляло удовольствие помогать Мине по утрам на кухне. Мина не особенно нуждалась в его помощи, но ему нравилось смотреть на нее в ее красивом домашнем платье. Если бы молочник не появлялся каждый раз именно в тот момент, когда ему хотелось обнять жену, он мог бы считать себя живущим в раю. Мина уговаривала его выпить кофе, пока тот не остыл.

— Нет, ты первая отпей, — просил Гиршл.

— Но зачем мне пить из твоей чашки, у меня ведь есть собственная? — не понимала она.

— Чтобы я мог отпить из твоей, — объяснял Гиршл.

И так он вел себя за каждой едой.

Порой, когда они бывали вместе, Гиршлу приходила мысль о Блюме. Она не только меня не любила, говорил он себе, она вообще не любила никого. Должно быть, потому и замуж не выходит, чтобы не доставить какому-нибудь мужчине радость.

Глаза Мины светились таким светом, какого Гиршл никогда не видел. Стоило ей положить руку на его плечо, как от нее к нему текло блаженное тепло. Он видел, что она пополнела. Она чувствовала на себе его взгляд и краснела. Он смотрел пристальней: неужели он прав и она просто не хотела ему ничего говорить? Сияние материнской радости в ее глазах все ему сказало.

Мина прибавляла в весе, но при этом стала куда более проворной. Руки ее ни минуты не отдыхали. Справившись с домашней работой, она бралась за вязание детских чепчиков. Нет, не для Мешулама, он был уже слишком большим для них.

Гиршл, который никогда не замечал, в чем одета Мина, еще меньше внимания обращал на детскую одежду.

Приближались рождественские праздники, и в лавке шла бойкая торговля. Уже готовились коробки с подарками для жен высокопоставленных чиновников. Эту работу можно было доверить Гецлу с Файвлом, но хороший купец не спускает глаз с приказчиков.

Однажды в лавке появился Гедалья Цимлих. Борух-Меир вручил ему листок бумаги, а Цирл кивком головы показала на приготовленные коробки. Гиршл стоял рядом с тестем, лицо его не выражало ни радушия, ни особого неудовольствия. По-видимому, он примирился с тем, как устроен мир, поняв, что ему не под силу его изменить. Многое менялось само собой. Так, например, если раньше дом молодых Гурвицев служил пристанищем для их друзей, то теперь стоило мужу Софьи вернуться в Шибуш, как все они шли к Гильденхорнам.

Гиршл и Мина не заметили этой перемены, а если и заметили, то не переживали из-за нее. Мина скоро должна была уехать в Маликровик, чтобы побыть с сыном. Поскольку власти запретили евреям торговать в лавках в рождественские праздники, когда христианские лавки закрывались, у Гиршла появилась возможность сопровождать ее.

Мешулам все еще был недостаточно развитым для своего возраста ребенком. Естественно, в деревне ему было лучше, чем в городе. Благодаря неусыпным заботам бабушки он начинал наверстывать отставание.

Гиршл играл с сыном, изобретал для него всякие забавы. Нисколько не напоминая своего дядю по отцовской линии, в честь которого назвали его ребенка, он все же сочинил для него и напевал такой стишок:

Любимому Мешуламу подарочек несут Ангелы небесные, а мы его ждем тут. Мы с нетерпеньем ждем его, И радостно ждать нам. Мальчик или девочка, кто бы ни был там.

Прав был Шиллер, когда сказал, что нет в мире человека, который не писал бы в молодости стихов. Шиллер, возможно, имел в виду нечто более талантливое, но лучше сочинять такие стишки, чем называть собственного сына сиротой.

Иногда Гиршл заглядывал на конюшню к Стаху, который ухаживал за лошадьми или награждал пинками собак. Собаки понимали, что у Стаха бывают свои неприятности, и позволяли ему вымещать их на себе. Этого нельзя сказать о кормилице, отвесившей ему пощечину, когда он позволил себе фамильярности. Раньше между ней и Стахом существовало полное взаимопонимание, но с тех пор как она пожила в городе, вкус ее стал более утонченным.

Мина много времени проводила с матерью. Берта отлично готовила, и Мине хотелось поучиться у нее. Однако в какой-то момент она решала, что ей нужно проветриться, и выходила на прогулку с Гиршлом.

В Маликровике выпал снег, воздух был свежим и бодрящим. Ушки у Мины порозовели, простуды она не боялась.

Снег хрустел у них под ногами и будто пел. Вскоре выяснилось, что это поет не снег, а скрипочка слепого музыканта, сидевшего прямо на снегу, скрестив ноги. Конечно, это никак не мог быть один из тех нищих, о которых в свое время рассказывал д-р Лангзам (Гиршл всегда представлял себе их сидящими на солнцепеке). Его мелодия, грустная и нежная, как бы не имела ни начала, ни конца. Гиршл и Мина стояли, не шевелясь.

Внезапно Гиршл схватил Мину за руку и странным резким тоном потребовал:

— Пойдем!

Сделав несколько шагов, он вернулся и бросил музыканту монету. Если бы нищий мог видеть, он удивился бы щедрости Гиршла: никто никогда не подавал ему такой крупной монеты.

Бог знает, почему Гиршла вдруг охватывало беспокойство. Порой он был счастлив, порой печален и во всем доходил до крайности. Постепенно он успокаивался.

Однажды Гиршлу пришло в голову, что Мина училась игре на фортепьяно, но ни разу не просила его купить пианино, чтобы она могла продемонстрировать ему свое умение. Мало интересуясь музыкой, он был благодарен ей за то, что она пощадила его.