Главы 11-20

XI

Гиршл спал спокойно, но проснулся в неопределенном настроении. С одной стороны, он не находил свое положение особенно плохим, с другой — не видел в нем ничего хорошего. «Что сделано, то сделано, — подумал он, вспоминая все, что произошло накануне. — Надо забыть Блюму и начать думать о Мине».

Примирившись с судьбой, он стал анализировать ход событий, которые привели к его помолвке с девушкой, значившей для него не больше, чем пустое место: вечеринка у Гильденхорнов, толпа гостей, сигарета Балобана, облегчение, испытанное им, когда пришла Мина и у него наконец нашлось с кем поговорить. «Этого никогда не случилось бы, если бы Блюма позволила расцвести нашей любви», — думал он. Ему представилось личико Блюмы, ее щечки, не круглые, но и не впалые, выразительный взгляд синих-пресиних глаз, не счастливый, но и не несчастный… Он отдал бы многое за то, чтобы еще раз вдохнуть исходивший от нее аромат, благоухание, которое он вдыхал в тот день, когда зашел к ней в комнату.

Гиршл не был безответственным человеком и понимал, что пути назад нет. Нужно было изгнать мысль о Блюме из головы и освободить там место для невесты, для Мины. Но была ли она его невестой? Однажды, еще мальчиком, он спросил кого-то из взрослых, как полагается делать предложение девушке. Ему ответили, что молодой человек становится на колени и целует руку той, которую он любит всем сердцем. Сейчас, взрослым, он должен бы лучше понимать жизнь. Однако нарисованная ему картина запечатлелась в его мозгу, и, поскольку он не стоял на коленях и не целовал руку любимой девушки, их помолвка казалась ему не вполне реальной.

Раньше Гиршл не хотел и думать о Мине, теперь он уже не мог выбросить ее из головы. Пусть она не была близким ему человеком, но факт ее существования нельзя было зачеркнуть. Он, упаси Бог, не желал ей никакого зла, однако больше всего ему хотелось как-нибудь отвертеться от этого брака. Он молился, чтобы кто-нибудь спас его. Например, чтобы его семья в одночасье разорилась, и это заставило бы Цимлиха отменить свадьбу, а самому Гиршлу переехать в другой город и наняться куда-нибудь приказчиком. Однажды Гиршлу, никогда не слышавшему, что покойные родители Мирл, дедушка и бабушка Блюмы, любили перечитывать письма Боруха-Меира к их дочери и делали это, пока Борух-Меир не стал женихом Цирл, приснилось, что это он сам написал эти письма. «Если другого выхода не будет, — думал он, — я всегда могу сбежать в Америку». Однако он сознавал, что, будучи единственным сыном, не вправе сделать что-либо подобное; тем не менее эта мысль спасала его от отчаяния.

Некоторые молодые люди Шибуша действительно уезжали в Америку. Рабочие ехали туда, чтобы получше устроиться, обанкротившиеся лавочники бежали от преследования закона. У Гецла Штайна, приказчика Боруха-Меира, в Америке были два брата. Эмигранты вскоре начинали присылать домой письма и журналы, а некоторые даже сами приезжали погостить и рассказывали чудесные истории: о том, как они плыли несколько недель на пароходе, лавировавшем, чтобы избежать столкновения с огромными айсбергами; о пароходных винтах, разрывавших на части морских чудовищ, способных целиком проглотить целую лодку с пассажирами. Гуляя по улицам Шибуша с золотыми цепочками, свисавшими из жилетного кармашка, с золотыми зубами во рту, пересыпая речь английскими словами, они смеялись над своими земляками, томившимися в нищете, вместо того чтобы ехать в Новый Свет, где каждый может стать президентом (это нечто вроде кайзера сроком на четыре года). Но как только их спрашивали, как конкретно живется им там, их рассказы становились несколько туманными. Может быть, они размышляли над тем, что им пришлось пережить; может быть, в чем-то раскаивались. Тем не менее они ходили по городу, заглядывали в гости к знакомым, обедали то у одних, то у других, с аппетитом уминали пироги с кашей, которыми славился Шибуш, и разные другие вкусные вещи, рассказывая хозяевам дома о «золотых горах» в Америке, где каждый, у кого в руках есть кирка, может накопать себе столько золота, сколько душе его угодно. Вся беда в том, что эти золотые горы очень далеко от Нью-Йорка, а именно в этом городе проживает большинство американцев, и добираться до тех гор надо несколько месяцев. В самом же Нью-Йорке имелись длинные зеленые банкноты, называемые долларами, каждый из которых равен двум с половиной австрийским гульденам. Это разжигало воображение шибушцев, и люди начинали отказывать себе в самом необходимом, лишь бы накопить денег на дорогу в Америку.

Однако приезжие настолько привыкали к шибушской еде, что в конце концов лишь немногие возвращались в Америку. И вовсе не из-за морских чудовищ — ведь их размалывал пароходный винт, и не из страха перед айсбергами — он нейтрализовался соблазном золотоносных гор. Просто привычка к вкусной шибушской пище отбивала у них охоту снова пускаться за океан. Те, у кого еще оставалось несколько долларов, меняли их на гульдены у местных жителей, желавших приобрести несколько иностранных банкнот для свадебных подарков. Те же, у кого долларов не было, продавали свои золотые цепочки и открывали в городе какую-нибудь торговлю, после чего жили в такой же нужде, как и все остальные. Если у кого-то из них ломался золотой зуб и не было денег вставить новый (общеизвестно, что ренегата, бросившего Америку, преследует проклятие Колумба), этот человек ругал себя за то, что вернулся на родину, но тут же в утешение себе говорил, что «с другой стороны, нельзя не признать, что воздух в Америке не идет ни в какое сравнение со здешним воздухом».

Будто нечто, столь несущественное, как воздух, могло удержать человека от отъезда из Шибуша! Более весомая субстанция, например одеяло или подушка, оказывала еще более могущественное воздействие. Сколько бы Гиршл ни думал о бегстве в Америку, стоило ему натянуть на себя одеяло и устроиться поудобнее на подушке, как он понимал, что никуда никогда не поедет.

 

XII

В субботу вечером Гедалья Цимлих прислал свою коляску за Гурвицами, приглашенными в Маликровик на ужин. Приглашение было получено еще в пятницу, но, когда коляска остановилась перед их домом, Борух-Меир и Цирл изобразили такое изумление, будто ничего об этом не знали.

Гиршл в это время был погружен в чтение разложенных перед ним на столе страниц непереплетенной книги. Оторвавшись от чтения, он достал специальную бумагу, свернул себе папиросу, зажег ее и взглянул на кнут в руках Стаха, цимлиховского кучера.

Борух-Меир налил Стаху стаканчик водки. Тот отложил кнут и залпом выпил.

— Еще? — спросил Борух-Меир.

Стах посмотрел на пустой стакан.

— Ну, может быть, еще один маленький за ваше здоровье, пан.

Цирл оглядела одежду сына, расправила собственное платье и сказала:

— Хорошо, что я еще не сняла субботнее платье, не надо переодеваться. Я не задержу вас.

Борух-Меир снял субботний штраймл, надел будничную шляпу и сказал:

— Гиршл тоже еще в выходном костюме.

Сложив руки, он стал ждать.

Цирл осмотрела стол, заперла кладовку, где хранились продукты, и поинтересовалась:

— Вы готовы?

— Вполне, — ответил Борух-Меир.

Стах принес из повозки три шубы, помог Гурвицам одеться, усадил их в коляску и положил им на колени медвежьи полости. Цирл повернулась к дому.

— Запри дом, да не забудь вынуть ключ из замочной скважины, слышишь? — крикнула она в открытую дверь.

Прислуга кивнула. Затем, подумав, что хозяйка могла не увидеть кивка, вышла на улицу и заверила ее:

— Не беспокойтесь, я сейчас же вытащу ключ.

Цирл удобно устроилась в коляске, подняла меховой воротник и распорядилась:

— Ну, поехали!

— Поехали! — поддержал ее Борух-Меир, пряча руки под медвежью полость.

— Ты хорошо укрыт, Гиршл? — спросила Цирл. — Подними воротник!

Гиршл, укутанный до подбородка в Цимлихову шубу, проворчал что-то, сунул руку в карман, вынул платок и закрыл им рот.

Цирл шепнула мужу:

— Похоже, наш возница очень воодушевился!

Борух-Меир, поглядев на кнут в руках Стаха, произнес:

— Смею заметить, что он размахивает этой своей пальмовой ветвью, как еврей во время «ойшанойс».

Цирл одобрительно отнеслась к реплике Боруха-Меира, а он, в свою очередь, оценил ее тонкое чувство юмора.

Стах гикнул, и лошади рванули, отчего коляска несколько накренилась. Дорога была хорошо накатана, стоял бодрящий морозец, лошади бежали ровной рысью. Через час они увидели ожерелье огней и услышали лай собак. Стах стал вращать свой кнут так, что кожаная плеть обвилась вокруг кнутовища, натянул волоки и крикнул:

— Тпруу!

Лошади сделали еще несколько шагов и встали.

— Почему мы остановились? — обратилась Цирл к Боруху-Меиру.

— Мы остановились, потому что приехали на место, называемое Маликровик, — объяснил ей муж.

— Уже? — удивилась Цирл.

— Уже! с гордостью произнес Борух-Меир, как будто это было невесть какое достижение.

— Выходит, это недалеко? — высказала предположение Цирл.

— Попробуй дойти пешком, тогда узнаешь, далеко ли это, — предложил Борух-Меир.

— Ты шутишь? С моими-то ногами! — отозвалась Цирл. — Гиршл, мы приехали!

Гиршл подобрал платок, упавший на медвежью шкуру, сунул его в карман.

Дом Гедальи Цимлиха стоял в окружении сараев и конюшен, полузанесенных снегом. Он был обсажен деревьями и кустарниками. Как только коляска въехала во двор, собаки залились лаем, при этом тенором они приветствовали Стаха и альтом — гостей.

Стах слез с облучка и пнул одну из собак в брюхо, отчего она отлетела в снег. Нагнувшись, он схватил ее и кинул в кучу других псов. Собака встряхнулась, освобождаясь от снега, и посмотрела на него невозмутимо, как бы заявляя: «Чего ожидать от дубины с железными заклепками?» «Дубина с железными заклепками» — это была кличка, которую собаки дали Стаху, носившему сапоги с железными подковками.

Выпрыгнув из коляски, Борух-Меир подал руку жене. Цирл подала руку сыну, помогая ему выйти из коляски. Гиршл протер глаза мокрой рукавицей и взглянул на ярко освещенный дом. Ему показалось, что в деревне можно жить беззаботно. Но как только он вспомнил, зачем здесь, дом Цимлихов потерял всю свою прелесть.

Гедалья и Берта поспешили навстречу гостям и стали хлопотать вокруг них, освобождая от шуб. Борух-Меир натянул свою на голову и прорычал:

— Осторожно, медведь! — чем развеселил деревенских и служанок.

Цирл встала в своей шубе в величественную позу. В дверях показалась Мина, Борух-Меир пожал ей руку и весело сообщил:

— Медведи привезли для вас из лесу маленького олешка!*

В камине горел огонь, в ярко освещенных комнатах приятно пахло смолистым деревом и жареным мясом. И гости, и хозяева были нарядно одеты. Лица у всех сияли. Даже прислуга была в приподнятом настроении.

Затем Гурвицы разделились. Борух-Меир и Цирл вместе с Гедальей и Бертой прошли в глубь дома, а Гиршл и Мина остались в первой комнате. На Мине было длинное бархатное платье с широкой юбкой на китовом усе, с облегающим фигуру корсажем и воротничком стоечкой, отделанным кружевом шириной в два пальца. От люстры, висевшей под потолком, на лицо девушки падал теплый свет, на щеках играл румянец. Волосы ее, неопределенного цвета, были заплетены в косу, свернутую узлом на затылке. Она выглядела иначе, чем летом, и даже не так, как в вечер помолвки. Гиршл не знал, что и думать. Он испытывал к ней уважение в сочетании с каким-то другим, непонятным ему чувством, и это придавало ей какую-то повышенную значимость. Однако разговор у них не получался, Гиршл не мог выдавить из себя и двух слов. Всякий, кто видел его на вечеринке у Гильденхорнов, задался бы вопросом, он ли это. Мина, конечно, не могла не заметить изменения, но не усмотрела в этом ничего особенного. «Собственно говоря, чего я от него жду? — подумала она. — Чтобы он читал наизусть Шиллера или Лессинга?» Эта мысль пришла ей в голову, потому что в те времена было принято, чтобы молодой человек и девушка, оказавшись вместе, читали друг другу стихи. Каждый из них по очереди читал одну строфу за другой, это занимало много времени, но такова была цель. Над такими вещами легко шутить, хотя те, кто высмеивает подобное времяпрепровождение, когда были молоды, вели себя точно так же.

«Как странно, — размышлял Гиршл, — всего несколько дней назад она спасла меня от конфуза на вечеринке, а сейчас я жду, чтобы меня кто-нибудь спас от нее!» Он давно уже не чувствовал себя так неловко — пожалуй, с тех пор как вошел в комнату с зачехленной мебелью в своем доме в надежде найти там Блюму и увидел Мину! «Все, что от меня требуется, — думал Гиршл, — это сказать ей что-ни-будь дерзкое, обидное, и я навсегда избавлюсь от нее!» Однако он был слишком хорошо воспитан, чтобы совершить такой поступок, и поэтому разразился потоком неконтролируемой речи. Его и самого удивляло, что он знает все то, о чем говорил. Мина же смотрела на него широко раскрытыми глазами, а в ушах ее сверкали большие серьги.

Мина, которая училась в Станиславе, даже не знала, когда был основан этот город, и, конечно, понятия не имела о том, что в 1692 году он был разорен татарами, что в нем жили великие ученые, что он затмил Тясмин как центр еврейской научной жизни в Галиции, что там жил известный еврейский поэт, который занимался переводами по заданиям самого кайзера. И хотя все это не могло иметь особого значения для девушки, Мина с восхищением слушала Гиршла и после каждого нового сообщенного им факта восклицала: «О!», что подхлестывало красноречие молодого человека.

Можно знать что-то, не отдавая себе в этом отчета. Или знать понаслышке и желать узнать более подробно. Или узнать, не вполне понимая значение узнаваемого! Можно представить себе благодарность человека, когда приходит кто-то и расставляет все на свои места, восполняя пробелы в его образовании. Предстаньте себе, например, что когда-то слышали историю о группе еврейских беженцев из Румынии, которая прибыла в Станислав еще до вашего рождения, а глава общины отказался пустить их, боясь, как бы они не стали бременем для местных евреев. Пришельцам пришлось расположиться бивуаком перед городскими воротами со своими женами и детьми и сидеть там до тех пор, пока их плач не достигнет небес. Представьте себе их бедственное положение! Возможно, вы всегда сожалели о том, что в свое время не поинтересовались их дальнейшей судьбой и в повседневной суете забыли эту историю. Или, наоборот, не в состоянии были ее забыть, и вдруг вам рассказывают все, что вы хотели знать, хотя это случилось очень давно и теперь уже ничем нельзя помочь тем бедным людям, которые либо погибли от голода и холода, либо отправились бродяжничать по дорогам, и слишком поздно требовать реституции у жестокосердного главы общины. Разве рассказ Гиршла показался бы вам менее интересным, чем исторический роман? И даже если подобный случай — а таких случаев было много в истории еврейства — не вызывал особого интереса у Мины, не задумывавшейся над судьбой этих несчастных, во всяком случае не больше, чем о других мировых проблемах, самый факт, что Гиршл рассказал об этом, заставил ее посмотреть на него с удивлением и интересом. «Как любопытно, — думала она, — а ведь я бывала в доме этого жестокого человека, в гостях у его внучек, и совсем не находила его жестоким. Однажды он даже ласково потрепал меня по голове. И разве то, что у него щеки отливают синевой и он всегда выглядит небритым, свидетельствует о его жестокости?»

Гиршл продолжал говорить, когда в комнату с веселой улыбкой вошла Цирл. Он сразу же замолчал и почувствовал раздражение. Только что он видел в Мине не барышню, которую навязывали ему родители, а просто девушку, с которой он интересно проводил время. И надо же было войти матери! Он пожал руку Мины, будто она была его единственной поддержкой в мире. Через минуту вошла служанка и сообщила, что ужин подан.

*На идише «Гиршл» означает «олененок».

 

XIII

— Как, и вы здесь? — с удивлением обратился Йона Тойбер к Гиршлу.

— Похоже, что так, — откликнулся Гиршл.

Борух-Меир потер руки от удовольствия. Подобный ответ не пришел бы в голову даже приговоренному к повешению, которому задал такой же вопрос палач. Борух-Меир пребывал в слишком хорошем настроении, чтобы заметить, что сравнение Гиршла с приговоренным к смерти — дурное предзнаменование.

Тойбер прикрыл глаза, как будто ему снилось что-то приятное.

Гости совершили омовение рук и сели за стол.

На столе красовались витые халы и три сорта спиртного: обычная водка, перцовка и наливка для дам. На закуску были поданы маринованные грибы. Все выпили за здоровье друг друга и преломили хлеб.

Цирл и Борух-Меир не привыкли есть грибы зимой и съели их столько, что хозяйка испугалась, как бы гости не отказались есть остальные блюда. Получилось бы, что она зря трудилась, а ведь гвоздем ужина были жаркое и цесарка. Эта птица, которую евреи в той местности опасались есть из-за ее странных размеров и формы, несла яйца с одним тупым концом и другим остреньким, как предписывается Законом. Ведущие раввины Галиции, обнаружив в ней все три признака куриного племени — гребешок, шпоры и второй желудок, — провозгласили ее кошерной. К тому же употребление ее в пищу было санкционировано традицией, после того как было подмечено, что она спаривается с обычными петухами и откладывает яйца, из которых выходят обыкновенные цыплята. Заслуживающие доверия очевидцы рассказывали, что евреи в Святой земле едят цесарок с большим удовольствием. Тем не менее в Шибуше цесарок не продавали, и раздобыть их можно было только у богатых помещиков. Вот почему Берте так хотелось, чтобы Гурвицы оставили место для этой птицы в своих желудках.

— Посмотрите на меня, — попросила Цирл. — Летом, когда в лесу полно грибов, я на них и смотреть не хочу, а сейчас не могу оторваться от ваших грибочков.

— На здоровье, сватья, на здоровье, — говорила Берта. — Ешьте, сколько вашей душе угодно! У меня в кладовке стоит еще несколько банок.

— У меня есть двоюродный брат, — сообщил Борух-Меир, — который так боится отравиться, что никогда не ест грибов в тот день, когда их готовят. Он всегда выжидает, чтобы посмотреть, не умрет ли кто-нибудь из членов семьи, отведавших грибы накануне.

— Так ты думаешь, что я по этой причине не ем грибов летом? — спросила Цирл.

— Нет, я полагаю, все дело в том, что зимой грибы кажутся намного вкуснее.

Пока они так беседовали, вошла служанка с фарфоровой гусятницей. Берта сняла крышку и разлила соус по тарелкам. Обнажилась цесарка с сердито раскрытым клювом, как будто возмущенная тем, что у нее отняли еду. Над гусятницей поднимался горячий вкусный пар.

Гиршл второй раз за эту неделю ел в гостях. В первый раз, у Гильденхорнов, он как-то не задумался над этим. А сейчас ему показалось странным, что люди едут так далеко, в чужой дом, просто для того, чтобы поесть.

Гедалье Цимлиху доставляло удовольствие, что гости нахваливают кушанья. Он и сам ел с аппетитом, но с каждым проглатываемым куском у него возрастало беспокойство, останется ли хоть что-то на завтра.

— Вы, горожане, — сказала Берта, — привыкли к более изысканной еде. Но раз уж вы сюда приехали, надеюсь, вы не жалеете об этом.

Не то чтобы она на самом деле думала, что могла не угодить гостям, — она действительно радовалась тому, что Гурвицы приехали в Маликровик.

Цирл от всякого блюда отведывала дважды. Поездка по свежему воздуху и хорошее настроение способствовали росту аппетита. Даже самые обыкновенные блюда из тех, что стояли на столе, казались ей вкуснее, чем дома, и она то и дело просила хозяйку дать ей рецепт. Берта чувствовала, что Цирл нравится ей все больше и больше.

Йона Тойбер, скрытый супницами и салатницами, много ел. С тех пор как заболела его жена, он ел очень мало, боясь объесть детей, и сейчас он вознаграждал себя за вынужденный пост. В продолжение всего обеда он сидел с полуприкрытыми глазами, как бы размышляя о чем-то самом сокровенном.

Ужинали не спеша. Никто никуда не торопился, все просили добавки. Наконец последняя вилка была положена на тарелку и последний из сидящих за столом вытер губы салфеткой.

Борух-Меир поглаживал бороду, завивая ее внутрь. После такого вкусного и обильного обеда, думал он, приличия требуют завести приятную беседу. Заметив, что Гиршл почти ничего не ел, он сказал:

— Судя по твоей тарелке, можно подумать, что у нас сегодня постный день.

Повернувшись к Мине, он добавил:

— Как у вас здесь уютно, мадемуазель.

Берта посмотрела на него с удивлением.

— По-моему, вы могли бы называть свою невестку по имени, — сказала она.

Йона Тойбер приоткрыл один глаз и посмотрел на Мину, которая промолчала. Борух-Меир бросил на него взгляд и потер руки, как бы в ожидании. Йона сделал вид, что этого не замечает, а может быть, действительно не заметил всеобщего выжидательного настроения, но в конце концов прочистил горло и принялся говорить:

— Позвольте мне рассказать вам кое-что. Кое-что, достойное внимания. Однажды мне случилось провести день в одном Богом забытом местечке. Если не считать стаи гусей на базарной площади, нигде не было и признака жизни. День выдался невероятно жаркий, и я умирал от жажды. Оглядевшись, заметил то, что могло сойти за бакалейную лавку, зашел туда, чтобы купить лимон и приготовить себе питье. Продавец посмотрел на меня так, как если бы никогда о лимонах не слышал. Тогда я попросил пива, и он опять посмотрел на меня с удивлением. Можно было подумать, что я прошу у него луну! Тогда я попросил дать мне стакан воды. Не стану утверждать, что мне отказали и в этом, — воду принесли, но не в стакане, а в черной, ржавой жестянке. Пока я решал, стоит ли пить ее, безопасно ли это, я взглянул на ту, которая принесла эту воду. И если это была не принцесса, то только потому, что принцессы на такой свалке не живут.

Очевидно, Йона Тойбер хотел что-то сказать иносказательно, в виде притчи, но ему не удалось донести ее смысл до присутствующих. Столовая в доме Цимлихов отнюдь не напоминала бакалейную лавку, а Мине, при всей ее воспитанности и привлекательности, было далеко до принцессы. Однако уже то, что Йона рассказал случай из своей жизни, разрядило атмосферу. Очень неудобно, когда после торжественной трапезы все замолкают.

Гиршл который почти ни к чему не притронулся, смотрел на компанию, выглядевшую после трудов праведных несколько сонной. Он был рад, что чувствует себя легким и бодрым. За несколько дней до этого он прочел брошюру, в которой осуждалось употребление в пищу мяса, рыбы, вина и прочих излишеств. Сейчас, при виде такого количества сытых людей, он подумал, что его покойный дядя, вероятно, был никем не понятым вегетарианцем и бежал в леса, чтобы вести здоровый образ жизни. Возможно, автор брошюры был прав, думал он, осуждая обжорство, и безмерная жадность — корень всякого зла. Если бы моей матери не вскружили голову деньги Цимлихов, мне не пришлось бы сидеть за этим столом. Он поглядел, не осталось ли что-нибудь из той мерзости, от запаха которой у него текли слюнки, и поймал на себе взгляд Мины. Ей тоже, казалось, было не по себе. Возможно, и ей в голову пришли те же мысли. Ему захотелось спросить ее, о чем она думает.

Неправда, думал Гиршл, что голод туманит голову. Напротив, чем более свободен желудок, тем яснее работает мозг. Именно голодный я понял, что пора как-то реализовать себя, свои возможности. Но как это сделать, когда я полностью завишу от родителей? Он посмотрел на Мину и задал себе вопрос, не читает ли она его мысли.

Мина же хотела одного — быть где-нибудь в другом месте. Ее душил корсет. «Бедная девочка слишком туго затянулась», — подумала Берта, увидев дискомфорт, испытываемый дочерью. «Слава Богу, — думала Цирл, — что в мое время такие пытки еще не были изобретены».

Вошла служанка с большим пирогом, испеченным из кукурузной муки в виде мужской шляпы, именуемой «котелок», с начинкой из слив и грецких орехов, покрытым сахарной глазурью. Все, кроме Гиршла, уже буквально трещали по швам, но аромат, исходящий от пирога, был так соблазнителен, что никто не мог устоять. Даже Гиршл взял большой кусок и съел его, облизываясь.

— Признайся, Гиршл, — обратилась Цирл к сыну с улыбкой, — что пирог замечательный.

Гиршл покраснел: только что он хвалил себя за умение сдерживать свои низменные чувства, и вот он — такая же свинья, как и все остальные. И это еще было не самое худшее! А худшее было то, что с теми же словами, которые сейчас произнесла мать, он обратился к ней в день приезда в Шибуш Блюмы, выложившей на стол свои домашние пирожки.

…После благодарственной молитвы все перешли в гостиную, где стоял столик с сигаретами и конфетами. Это было нововведение, привезенное Миной из Станислава.

— Гедалья, — повернулась к мужу Берта, — почему ты не расскажешь, откуда эти сигареты?

Гедалья казался озадаченным.

— А что тут рассказывать?

— Давай, давай, — настаивала Берта. — Это интересная история.

Цирл ласково посмотрела на Гедалью и сказала:

— Давайте, сват, рассказывайте, откуда у вас такие сигареты.

— У нашего графа, — вздохнул Гедалья, — есть младший брат, порядочный мот, который привозит эти сигареты каждый раз, когда приезжает в Маликровик.

— Что же ты не расскажешь самое интересное, Гедалья? — подстегивала его жена.

— Он еще не закончил свою историю, — вступилась за него Цирл.

Гедалья вытер лоб и продолжал:

— А история этих сигарет такова. Изготавливаются они специально для брата нашего графа одной табачной фабрикой в Париже по особой рецептуре. И поскольку наш граф держит своего брата на коротком поводке, зная его страсть к мотовству, этот братец за неимением денег расплачивается со всеми сигаретами. Если слуга снимет с него пальто, если кучер подвезет куда-то, он вместо чаевых дает им сигареты. Вчера графский кучер остановился выпить стаканчик водки в нашем кабачке, расплатился этими сигаретами, а хозяин кабачка продал их мне.

— А тебя, Гиршл, не интересует, что курит брат графа? — спросил Борух-Меир, потирая руки. — Возьми сигарету. Мы с матерью простим тебе, что ты куришь в нашем присутствии.

Тойбер вынул сигарету из коробки, внимательно осмотрел ее и сунул в рот. Затем, еще не зажигая ее, положил руку на плечо Гиршла и увлек его в сторону от всей компании. То ли потому, что ему уже нечего было сказать Мине, то ли ему приятно было размять ноги после длительного сидения за столом, но Гиршл был рад этому.

— Культурная барышня, — высказался Тойбер с непроницаемым лицом.

Он пожал руку Гиршла и продолжал:

— А теперь, господин Гурвиц, позвольте пожелать вам доброй ночи. Здоровье мое не из лучших, мне нужно поспать.

С этими словами он зажег сигарету и удалился.

Гиршл остался в одиночестве. Его рука еще ощущала тепло руки Тойбера, и голос брачного посредника все еще звучал в его ушах.

Дедовские часы стали отбивать время. Борух-Меир подавил зевок и заметил:

— Десять часов.

— Пора домой, — сказала Цирл, вставая.

— Куда вам торопиться? — забеспокоилась Берта.

— Завтра утром надо открывать магазин, — с улыбкой объяснила Цирл.

— До утра еще далеко, — возразил Гедалья. — Где Йона?

— Тойбер уже отправился спать, — сообщила Берта. — Если бы у тебя были такие же привычки, ты бы дожил до ста лет.

— Пусть доживет до стa двадцати, и пусть каждая минута его жизни будет приятной, — пожелал хозяину дома Борух-Меир.

Борух-Меир, Цирл и Гиршл опять надели цимлиховские шубы и уселись в коляску. Собаки залаяли, замолкли и снова залаяли. Стах щелкнул кнутом, и лошади тронулись.

Путь прошел и молчании. Пушистый снег, падавший, когда они ехали н Маликровик, подмерз и блестел слева и справа от дороги. Только цокот копыт и позвякивание поддужных колокольчиков нарушали тишину.

Борух-Меир вдруг фыркнул.

— Что смешного? — полюбопытствовала Цирл.

— У меня когда-то была старуха соседка, — сказал Борух-Меир, — которая плакала, когда хлестали лошадь. «Оставьте ее, — говорила она. — Быть лошадью и без того тяжело».

Гиршл, закутанный в меховую шубу, пытался вспомнить, о чем он думал. Может быть, о том, чтобы вести здоровый образ жизни и чего-то добиться. Да, я думал о том, что надо что-то с собой делать. Какая мягкая рука у Тойбера. Человек с его привычками мог бы легко дожить до ста лет. Но пока я живу с родителями, у меня нет даже собственных привычек.

 

XIV

Жители Шибуша положительно относились к предстоящему браку Гиршла с Миной, радовались за Гурвицев. Надо сказать, что нельзя себе представить Шибуш без Боруха-Меира и Цирл, как фаршированную щуку без перца. Порой о Гурвицах распространялись смешные истории — но если кто-то и смеялся над ними, то исключительно беззлобно. Когда Господь покровительствует тебе, то и твои сограждане, скорее всего, будут на твоей стороне. Начинал Борух-Меир младшим приказчиком, а стал богатым человеком. Все его движения, неторопливые и, уж конечно, далекие от импульсивности, даже его борода, не короткая, но и не длинная, свидетельствовали о его добропорядочности, достоинстве. Такому человеку нечего бояться поехать и в другой город, пусть даже в самый Карлсбад. Он никогда ни с кем не ссорился, никого не обижал, если не считать того случая, когда на местных выборах он решил поддержать Блоха вопреки желанию самого видного из жителей Шибуша, Себастьяна Монтага, стоявшего за Бика. Однако в этом Борух-Меир был не одинок: фактически почти весь город проголосовал за Блоха; другое дело, что выбранным оказался все-таки Бик… Но этой истории мы здесь касаться не будем.

С тех нор много воды утекло в Стрый. Борух-Меир и Себастьян Монтаг помирились, деликатесы, появлявшиеся на столе в доме Монтагов, происходили из лавки Боруха-Меира. В книге доходов и расходов, которую вел Борух-Меир, была особая страница, озаглавленная «Подарки для Р.З.», то есть для реб Занвила (так звали первоначально Монтага). Когда реб Занвил — Себастьян Монтаг появлялся в лавке, Цирл тут же подносила ему рюмку водочки и закуску, а товары доставлялись ему на дом — без всякой просьбы с его стороны. И большое счастье, что так оно было, иначе г-же Монтаг, возможно, пришлось бы умереть с голоду. Себастьян был страшный мот и кутила, тратил все свои деньги на карты и дам полусвета, с которыми проводил все свое время. Себастьян Монтаг, будучи самым щедрым из людей, всегда мог быть уверен, что и ему подкинут деньжонок в случае его неплатежеспособности: нельзя же допустить, чтобы один из самых богатых евреев города был посажен в долговую яму. Нечего и говорить обо всех его друзьях и родственниках, которые могли повести себя хуже самого дьявола, если их не подпитывать молоком человеческой доброты. Да и рядовым шибушцам тоже надо было чем-то питаться. Из восьми тысяч евреев, проживавших в городе, далеко не все были обеспеченными людьми. У тех из них, кто жил в больших домах и по утрам пил какао с белой булочкой, не было оснований для жалоб. Однако существовали и такие, которые не всегда имели черный хлеб с луковицей для завтрака и крышу над головой. Борух-Меир никогда не отпускал бедняка, не подав ему гроша; помнил он и о тех, кто прежде был богат, но впоследствии разорился. Пусть другие кричат нищему, чтобы он искал себе работу. Борух-Меир придерживался того мнения, что, если какой-то один нищий даже станет работать, мир от этого не изменится. А о тех, кто обанкротился, он говорил:

— Возблагодарим Господа, что этот человек больше не занимается коммерцией. Кто знает, кого бы он еще потянул с собой на дно, если бы продолжал ею заниматься.

Дом Гурвицев стоял в ряду других домов и магазинов в центре города. Он был не больше остальных и выделялся только тем, что на крыше его торчала заброшенная голубятня: отец Цирл был заядлым голубятником. На втором этаже дома располагалась просторная квартира Гурвицев, а внизу находилась длинная и узкая лавка, где и трем-четырем покупателям было тесно, но всегда толпилось пять-шесть человек. На прилавках стояли весы, на полках лежали товары. У входа сидела Цирл. Сама она не прикасалась к товарам — ее дело было разговаривать с покупателями. В отличие от своего отца, который считал, что лавка — не синагога и нечего в ней рассиживаться, заниматься болтовней; в отличие от своего мужа, всегда занятого счетами, от Гиршла, всегда что-то отмеривавшего или взвешивавшего, и от приказчиков, без конца что-то заворачивавших, у Цирл было время поболтать с каждым покупателем. Это она и делала, подавая одновременно знак кому-нибудь из приказчиков, чтобы он подошел и продал человеку что-нибудь такое, чего у того и в мыслях не было покупать.

Конечно, лавка не могла бы обойтись без Боруха-Меира, который вел бухгалтерские книги, куда он вписывал доходы и расходы, своевременно заказывал товар у поставщиков. Не смогла бы она обойтись и без Гиршла, фактически сбывавшего товар, и без приказчиков, распаковывавших прибывший товар, обслуживавших покупателей, упаковывавших покупки и доставлявших товар на дом. Но уж никак она не смогла бы обойтись без Цирл, которая благодаря своему умелому обхождению с людьми знала финансовое положение каждого покупателя. Она знала, что нужно каждому из них и сколько тот в состоянии потратить. Возможно, в те времена, когда жил еще ее отец, мир был устроен проще. Яснее было, кто богат, а кто беден, и чтобы разгадать это, не требовалось большого ума. Однако в наше время, когда бедные делают вид, что они богаты, рассчитывая получить кредит, а богатые предпочитают казаться бедными, чтобы не давать ничего в кредит, приходится гадать, что собой представляет человек. И в этом деле Цирл не было равных. Человек мог быть одет как вельможа, мог держать руки в карманах, будто там полно золотых монет, мог стряхивать крошки белого хлеба с бороды и жаловаться, что слишком много съел. Но рано или поздно правда всплывала наружу: что у него кредиторов больше, чем рубах, что в карманах у него одни только дыры и что он охотно отдал бы руку за луковицу или редиску. Могло происходить и обратное: в лавку заходил человек в потертом костюме, в нечищеных ботинках, в старой шляпе, с карманами, вылезшими из отведенных им в брюках мест. Попробуй заставить его расстаться с копейкой — сразу начнет так стонать, будто у него отбирают последнее. Но стоило Цирл прислушаться к этому стону, как ей становилось ясно, что он притворный. Не обладай она способностями все выведать, как бы она узнала, что у Цимлиха имеется знатный капиталец в 20 тысяч гульденов? Уж конечно, не по его внешности и не по одежде! Но деньги человека имеют собственный голос: стоит ему заговорить, как они дают о себе знать.

Определив истинный вес Гедальи, Цирл стала всячески его обхаживать, приглашать наверх на чашечку кофе, а если дело было к полудню — то и на обед. На второй этаж дома Гурвицев вела узкая скрипучая лестница, ступеньки были в пятнах от пролитого масла и керосина, засорены просыпавшимся сахаром или рисом, сломанными спичками, раздавленным изюмом и кофейными зернами. В прихожей стояли коробки со свечами, банки с краской и скипидаром, ящики с перцем и солью. В самой же квартире Блюме удавалось поддерживать безукоризненную чистоту, а когда ее сменила новая прислуга, Цирл приняла меры к сохранению заведенного порядка, ведь она была достаточно умна и не так стара, чтобы ничему не научиться.

Что касается Гиршла, то он был весьма симпатичным и добродушным малым, никогда не напускал на себя важности. Казалось бы, сыну и внуку состоятельных коммерсантов не пристало оспаривать распространенное мнение, что умение делать деньги — признак ума. Гиршл же поступал именно так.

— Чтобы взять что-то с полки и продать, большого ума не требуется, — утверждал он.

Никто в Шибуше не верил этому, но социалистические идеи выглядят более привлекательно, когда за ними стоит авторитет богатства.

Цимлихам в Шибуше симпатизировали не меньше, чем Гурвицам. Гедалья был известен как человек, который и мухи не обидит. Его зажиточность не вызывала зависти у людей, потому что он не был тщеславен и не кичился своим состоянием. Щедро жертвуя на благотворительные цели, он не подчеркивал этого и предпочитал, чтобы его деньги распределяли другие, дабы не создалось впечатление, что он жертвует в целях саморекламы или желая перещеголять других. По правде говоря, репутация филантропов у некоторых богатых евреев создалась только благодаря щедрости Цимлиха.

История благополучия Гедальи могла бы показаться обыкновенной историей о том, как вознаграждаются трудолюбие и бережливость, но в ней был элемент чудесного. Отец его, молочник, никогда не преуспевал, ибо в те времена всякое уважающее себя хозяйство имело собственных коров и мало кто покупал молоко на стороне. Его столь же невезучие братья, родные и двоюродные, покинули окрестности Шибуша в поисках более зеленых пастбищ, где некоторые из них умерли с голоду, а другие пропали без вести. Один добрался в поисках счастья до Германии, где и обрел его в безымянной могиле.

Если Гедалья не был полностью счастлив, то не потому, что не был удовлетворен тем, чего достиг, а потому, что боялся потерять нажитое и снова впасть в нужду. Он прекрасно сознавал, что лично он ни в чем не нуждается, живет в хорошем доме и ездит в собственной коляске. Но есть другие, отнюдь не менее достойные, чем он, евреи, которые прозябают в жизни. Вот почему он неукоснительно выполнял свои обязанности перед Богом и людьми, пребывая в вечном страхе от мысли, что если фортуна до сих пор милостива к нему, то это лишь уловка с ее стороны, чтобы сделать его падение более драматичным. Он опасался, что рано или поздно настанет день, когда она осуществит свой замысел. Его страх перед будущим был настолько велик, что при всяком стуке в дверь его дома незнакомого человека у него падало сердце: он считал, что пришли его выселять! Гедалья никогда не забывал, как его семья и он сам ложились спать без ужина, вставали без завтрака и на обед у них были только черствый хлеб и пара луковиц. Нельзя сказать, чтобы их коровы не давали молока, однако это молоко Цимлихам не доставалось. Тем не менее Гедалья с нежностью вспоминает те дни, когда, можно сказать, еще ангелы не проснулись на Небесах, а он с отцом уже были на ногах, с бидонами за плечами, разносили молоко по домам клиентов. Но никогда они не начинали свой рабочий день, не побывав на утренней молитве в шибушской синагоге.

В конце концов Гедалья вырос и женился на Брандл, дочери владельца деревенского кабачка. Он помогал тестю в его деле, а после его смерти сам стал хозяином этого заведения. Гедалья не возражал бы против того, чтобы ограничиться этим делом, так как не был честолюбив и довольствовался тем, что посылала ему судьба, принимая все как знак расположения к нему Бога. Однако Провидение помогло ему сколотить небольшой капиталец: от рождения он был бережлив и откладывал каждую копейку. Позднее он стал управляющим графским имением, и высокая, ответственная должность только укрепила в нем опасение, что его преуспевание ниспослано ему в качестве своего рода испытания. Кто же испытывал его? Он не мог поверить, что Всемогущий проявляет такой интерес к нему, особенно если учесть, что у Него, вероятно, имеются на земле верные слуги, которым поручено ведать Его финансами. Затем Гедалье пришла в голову мысль, что граф специально сделал его своим управляющим, чтобы впоследствии разоблачить и с позором изгнать. Ребенком в деревянной лачуге с протекавшей крышей, щелями в полу и с морозными узорами на стенах, где постоянно плакали голодные дети, Гедалья читал истории о святых, которые чудесным образом помогали бедным евреям избавиться от нужды. Его радовало, что Господь заботится о Своем народе, сам же он никогда не рассчитывал, что Бог сотворит чудо ради него. Когда это чудо произошло и граф сдал ему в аренду землю, Гедалья, вместо того чтобы принять это как знак вмешательства и заступничества Небес, усмотрел в этом хитрость графа, который только и ждет подходящего момента прогнать его с позором.

Вот почему должность графского управляющего не заставила Гедалью возгордиться. Дом его по-прежнему был открыт для богатых и бедных, он лично прислуживал каждому гостю. В свободное время, если оно у него выпадало, он читал псалмы, а по понедельникам и четвергам ездил в шибушскую синагогу слушать чтение Торы. Не будучи от природы завистливым человеком, он завидовал разве что тем евреям, которые могли удвоить свою заслугу, надевая по две пары тфилин по утрам — одну по версии Раши, другую по версии рабейну Тама. И если Гедалья не подражал им, то не из-за отсутствия времени, а из скромности: ведь столько благочестивых и ученых евреев довольствовалось одной парой тфилин, и с его стороны было бы тщеславием настаивать на двух парах. Он очень заботился о своих тфилин, постоянно осматривал их и никогда не пускался в праздные разговоры, когда их надевал. Обычно перед каждым праздником он покупал новый талес и обменивал его на старый талес какого-нибудь бедного, но благочестивого ученого. Безмолвные тфилин и рваный талес могли служить символом самого Гедальи, который никогда никому не рассказывал, какие сомнения и страхи раздирают его душу. Одевался он соответственно своему положению не потому, что любил хорошо одеться, а единственно чтобы не компрометировать графа. По правде говоря, если бы не жена, одежда Гедальи очень напоминала бы его талес.

Не меньше, чем благосклонность к нему Всевышнего, Гедалью удивляло, что его жена так естественно восприняла их богатство, могла кричать на прислугу за разбитую тарелку или другую провинность. Ведь Бог может легко поменять нас местами, так что завтра Берте и мне придется прислуживать этим людям! Неужели она думает, что они забудут, как она с ними обращалась, какой мелочной была? Если ему самому удавалось прожить неделю, ничего не разбив, он задавал себе вопрос: не означает ли его везение в этой жизни, что после смерти его пошлют прямо в ад без права апелляции?

Когда родилась Мина, страхи Гедальи перед будущим несколько уменьшились. Он так беспокоился, как бы его дочь не упала, не сломала ручку или ножку, как бы ее не укусила собака, что у него не оставалось времени тревожиться о себе или видеть в своем благополучии дурное предзнаменование. Кроме того, ему пришло в голову, что даже если Бог не пожалеет его ради него самого, то может пожалеть ради дочери. Когда состоялась помолвка Мины с Гиршлом Гурвицем, Гедальей снова овладело сознание, что он не достоин такой милости Божьей. Страх, примешивавшийся к его радости за счастье Мины, стал еще больше терзать его: если раньше он боялся только за себя, то теперь он тревожился и о Борухе-Меире, как бы тот не разорился вместе с ним. Каждый день без катастрофы он воспринимал как чудо.

Вы можете решить, что такой человек, как Гедалья, находился под башмаком у своей жены. На самом деле этого не было, потому что Берта была простая женщина и не считала себя выше мужа. Ее характер сформировался до того, как они стали богаты, к тому же она была приспособлена к любым условиям жизни, разница состояла лишь в том, что она не подозревала Бога в каком-то умысле в связи с улучшением их материального положения. Берта ежедневно засучивала рукава и приумножала то, что Он дал им, и делала она это не из жадности, а просто потому, что не могла сидеть без дела, будучи с детства трудолюбивой. И уж конечно, не по ее вине этот труд, который когда-то приносил им маленький доход, сейчас давал значительно больше. Слава Богу, у них всего хватало, и она могла даже поделиться с собственными родственниками и родственниками мужа. Гедалья охотно помогал своей родне, когда она обращалась к нему с какой-то просьбой, но редко вспоминал о ней сам. Он даже не помнил, где живут его родственники, и вообще не знал, где находится почта. Если бы не Берта, которая взяла на себя обязанность посылать им деньги и подарки, все они голодали бы, а Гедалья, узнав об этом, стал бы рвать на себе волосы от сознания своей вины.

Правда, Берта порой кричала на прислугу, но, по сути дела, она отнюдь не зазналась и не давала повода на нее обижаться. Когда она решила сменить имя Брандл на Берту, местные длинные языки шутили: «Разбогатеть — все равно что заболеть!»* Со временем все привыкли к новому имени, ее стали звать «Берта» или даже «г-жа Цимлих», а за глаза — «хозяйка Маликровика».

Что касается Мины, то ее в Шибуше знали мало, а поскольку училась она в Станиславе, то и редко видели. Иногда кто-нибудь из ее шибушских подруг закажет портнихе скопировать ее модную шляпку или пальто, но к тому времени, как заказ выполнялся, о самой Мине уже забывали.

*Существует поверье, что болезнь отступает, когда заболевшему изменяют имя.

 

XV

Гиршл никогда не был так популярен, как теперь, когда стал образцовым женихом. В доброе старое время шибушские евреи женили своих сыновей на местных девушках, и некоторые семьи, вовсе не поддерживавшие отношений друг с другом, могли бы проследить родство между собой через браки, заключенные много поколений назад. Однако впоследствии установился обычай искать невесту за пределами родного Шибуша, и чем дальше, тем лучше. Новобрачные ходили по улицам города, как граф с графиней. Все, что они делали и говорили, пространно комментировалось и повторялось, пока к ним не привыкали и они не превращались в обыкновенных шибушцев.

Не было семьи в Шибуше, которая не рассказывала бы о приключениях, случившихся с ней по дороге на свадьбу в дальнюю деревню, о разбойниках и мошенниках, повстречавшихся ей в пути, о родственниках и сватах, с которыми довелось повидаться на месте. С наступлением тяжелых времен, когда подобрать подходящую пару стало довольно трудно, пришлось расширить радиус поисков и относиться к найденному менее разборчиво. Таким образом, помолвка Гиршла как бы объединяла все лучшее из старого и нового. С одной стороны, он женится на землячке, с другой стороны, можно утверждать, что он нашел невесту за пределами города, потому что хотя Маликровик и не был Шибушем, расстояние между ними не превышало двух миль.

…Когда поспела клубника, Цимлихи стали заезжать за Гурвицами в своей коляске, чтобы они могли полакомиться ягодой в Маликровике. Обычно это происходило в то время, когда крестьянки с песнями гнали коров домой с пастбища, а на небе появлялись первые звезды. Обе семьи усаживались под деревом, перед ними ставили каравай аппетитного, пахнущего дрожжами черного хлеба, чашки с маслом и сыром, кувшин пахтанья и огромное количество клубники, плавающей в сливках. Слуги, от которых пахло дегтем и сосновыми стружками, готовы были выполнить любое желание Гиршла, приносили ему все новые и новые блюда, наполняли его пустой стакан. Жениха баловали так, как балуют заботливые сиделки выздоравливающего больного. От подобного внимания даже здоровый человек мог сделаться больным.

Гиршл и Мина мало разговаривали друг с другом. Летние вечера не располагают к беседе. Молодые люди были погружены в свои мысли или просто, ни о чем не думая, наслаждались природой. Порой Мина поглядывала на звезды. Раньше, еще до помолвки, она знала названия некоторых из них, а теперь забыла или, точнее, не знала, какая как называется. Если бы здесь присутствовал ее учитель, она не сумела бы ответить на его вопросы.

Но Гиршл не был учителем Мины и сам не интересовался астрономией. Он лениво сидел на высокой деревянной скамейке и бездумно прислушивался к голосам, доносившимся из деревни. Крестьянские девушки пели песню о русалке, вышедшей замуж за князя. Интересно, что сделал князь, когда обнаружил, что его невеста — полурыба? Девушки были далеко, и голоса их постепенно затихали.

…Гурвицы приехали в Маликровик засветло. С наступлением вечера Гиршл и Борух-Меир отправились в дом для вечерней молитвы. Гедалья Цимлих молился с первой звездой, но, всегда готовый молиться, он присоединился к гостям. В отличие от отца, который молился быстро, Гиршл не торопился. Возможно, ему было о чем попросить Господа, но не исключено, что его отвлекали от молитвы собственные мысли. Он еще не кончил молиться, когда появился Стах, чтобы отвезти его с родителями в Шибуш.

Через час после наступления сумерек они выехали из Маликровика. Стах щелкал кнутом по спинам лошадей и пел грустные песни. Казалось бы, для Гиршла все складывалось как нельзя лучше, но и он испытывал какую-то печаль. В распоряжении человека может быть вкусная еда, богатство, собственность, его могут окружать самые приятные люди, он обладатель славы, у него есть все, кроме чего-то одного, составляющего истинное счастье.

Что же это было такое, отчего ускользает счастье? Если этого не знали отец и мать Гиршла, вряд ли кто-нибудь мог сказать ему, что это такое.

Йона Тойбер, уже получивший гонорар за сватовство, при встречах с Гиршлом по-прежнему обнимал его за талию и разговаривал с ним о разных вещах. Неизвестно, сообщил ли он Цирл о том, что случилось в его первое посещение Маликровика, но то, что Тойбер рассказывал Гиршлу, не являлось секретом. В Шибуше, помимо могил на кладбище, всякий раз, когда начинали копать землю под фундамент нового дома, обнаруживали много других захоронений. Акавия Мазл даже написал об этом книгу, рецензия на которую была опубликована в венской газете «Нойе фрайе прессе». Тойбер не читал ни книги, ни рецензии, но не был невеждой в этом вопросе. Когда Гиршл затронул данную проблему, он сказал:

— Да, пару могил нашли даже под старой школой во время ее ремонта. Где бы в Шибуше ни копнуть заступом, всюду наткнешься на захоронение.

Если Мазл написал одну книгу, Тойбер мог написать две такие книги, и Гиршлу никогда не надоедало разговаривать с ним. Возможно, он мог бы узнать то, что его интересовало, от Мазла. Однако последний жил на окраине города, а Гиршл — в центре, и Провидение никогда не сводило их вместе. Зато оно постоянно соединяло Гиршла с Тойбером. Жаль, что Мазл не был знаком с Тойбером, представлявшим собой кладезь знаний. Гиршлу было интересно, как бы Мазл отозвался о Тойбере.

Итак, Мазл и Тойбер никогда не встречались. Если бы отец Блюмы Нахт был жив, богат и искал богатого жениха для своей дочери, Тойбер, безусловно, разыскал бы Мазла, ведь Блюма жила в его доме. Но дело обстоит таким образом, что Блюма — всего лишь бедная сирота, которая когда-то была прислугой в доме Гурвицев, а сейчас — у Мазлов.

Тойбер и Гиршл с сигаретами во рту гуляли по Шибушу. Сигарета Тойбера едва горела, а Гиршл по рассеянности вообще забыл зажечь свою. Гиршла удивляло, как его собеседник мог курить сигарету так долго, что огонек чуть ли не касался его губ. Всякий раз, когда Гиршл собирался предупредить Тойбера об опасности, тот уже хватал горящий окурок двумя пальцами, бросал на землю и останавливался, глядя на него, будто это была недодуманная мысль. Например, мысль о том, что, получи он сигарету не от Гиршла, а от Цимлиха, на ней бы красовался графский герб.

В разговоре с Миной Тойбер воздерживался от плохих отзывов о Шибуше, с Гиршлом же он был более откровенен. Ни тот ни другой не были сионистами и тем не менее признавали правоту сионистов, утверждавших, что никакая нация не может существовать куплей-продажей и евреи должны вернуться к своему изначальному занятию — возделыванию земли. Это, кстати, побуждало Тойбера с уважением относиться к Гедалье Цимлиху, который успешно занимался сельским хозяйством.

…К свадьбе Гиршлу заказали новый гардероб. Еще до завтрака являлись портные, чтобы обмерить его в длину и ширину, в пройме, плечах, горловине и груди. Цирл готовила ему одежду не только для Бога и для людей, то есть не только для субботы и будней, но и на любой другой случай. Так, если Гиршлу вздумается прогуляться в субботу днем, он не должен оказаться в положении шибушских молодых франтов, у которых всего-навсего два костюма и они не могут надеть ни того ни другого, потому что их праздничное платье слишком официально для обычной прогулки, а будничная одежда слишком проста для субботы. Им ничего не остается, кроме как сидеть дома, будто у них траур.

Мина тоже была занята приданым. Берта хотела заказать все в Станиславе, но Гедалья объяснил ей, что никто из жителей Станислава не приезжает за покупками в Шибуш, и кому, как не им, поддержать своими заказами местных купцов. Прежде чем приобрести какую-то крупную, дорогую вещь, она консультировалась с Цирл — не потому, что нуждалась в ее советах, а чтобы показать матери жениха, что деньги для нее не имеют значения. По сути дела, никто из Цимлихов не скупился на расходы: Берта — потому что стремилась устроить пышную свадьбу, Гедалья — потому что хотел отблагодарить судьбу, столь благосклонную к нему. Ежедневно в дом приходили портные с образцами бархата, атласа, тонких шелков и лучших твидов, которые Берта привередливо выбирала. Гедалья, наблюдавший все это, не мог себе представить, как его дочурка, у которой косточки были такими хрупкими, что, казалось, с трудом могли вынести вес ее тельца, будет надевать на себя такие горы одежды.

Поскольку по еврейскому обычаю жениху и невесте не следует часто встречаться, Мина перестала ездить к Гурвицам с визитами. Наведываясь в Шибуш, она останавливалась у Софьи Гильденхорн, которая была рада гостье. Муж ее опять надолго уехал из города, и обе они в сопровождении матери Мины проводили время в хождении по магазинам.

Дом Гильденхорнов отдыхал от хозяина и его многочисленных собутыльников. Красивые цветы, стоявшие в горшках на подоконниках, испускали нежное благоухание, перебивавшее запахи спиртного и табака, оставленные мужчинами. Отдыхала и Софья, лежавшая в постели в своей старой девичьей ночной рубашке. Отдыхала Мина, уставшая после лихорадочного дня, заполненного примерками платьев, кофточек, пальто. Часы громко тикали, после отъезда Гильденхорна они с каждым днем тикали все громче и громче.

Софья перевернулась на бок, чтобы поглядеть на Мину.

— Уже десять часов! — воскликнула она.

— Неужели?

— Разве ты не считала удары? — удивилась Софья.

— Нет, — призналась Мина.

— Должно быть, ты задумалась.

— У меня ни единой мысли в голове.

— Ну, не говори, — усомнилась Софья. — Я даже могу сказать тебе, о чем ты думала.

— Откуда ты знаешь?

— А вот знаю! Ты думала о нем!

— О ком?

— Подвинься ближе, и я прошепчу тебе на ухо.

— Ближе некуда.

— Ты думала о нем!

— Ты это уже сказала.

— Это правда!

— Я не знаю, кого ты имеешь в виду.

— Если нужно сказать по буквам, я скажу!

— Я совсем о нем не думала.

— О ком?

— Да о Генрихе Гурвице.

— Так о ком же ты думала?

— Ты не даешь мне спать!

— Я тебе хочу что-то показать.

— Давай отложим до завтра.

Был уже двенадцатый час ночи. Часы тикали громче обычного. Но подружки не слышали их — одна крепко спала, другая погрузилась в свои размышления.

Думы Софьи были преимущественно интимного характера. Ей было 18 лет, когда она вышла замуж за Гильденхорна, который мог поднять ее одной рукой и так носить из комнаты в комнату. Как ей нравились его модные брюки в клетку, как она любила слушать его голос! Однако со временем голос Ицхока стал хриплым из-за того, что ему приходилось напрягать его, убеждая клиентов приобрести страховой полис, а стоило ему вернуться домой, как тут же являлась толпа дружков. Софья была хорошей женой и хотела сделать мужа счастливым, но он сам не всегда знал, чего хочет. Вначале Софье казалось, что у нее есть все, о чем можно только мечтать, вскоре же это чувство сменилось другим — у нее нет ничего! Прошло два года после замужества, а у нее еще не было детей.

Не будучи эгоисткой, Софья не могла думать только о себе. Иногда, даже если ей приходилось делать для этого усилие, она отвлекалась от своих проблем, чтобы подумать о проблемах других людей…

Часы неуклонно отсчитывали время. Они были единственной вещью в доме, которая никогда не отдыхала. Вот они уже бьют двенадцать. А Софья не спит, оставшись наедине со своими мыслями, плавное течение которых ей не хотелось нарушать. Рядом спокойно спала Мина. Ее ничто не тревожило.

Прошел еще час. Софья посмотрела на подругу. Та спала так спокойно, как иногда спят люди накануне больших перемен, о которых они и не подозревают.

…Гиршл был вполне современным молодым человеком, однако придерживался старых обычаев. В субботу перед свадьбой его друзья собрались у него дома, и вместе с ними он отправился в синагогу. Там Борух-Меир произнес благословения над свитком Торы, а когда наступил черед жениха, его с галереи для женщин осыпали миндалем и изюмом, хазан и ведущие певцы запели: «Он, благословивший наших отцов Авраама, Исаака и Яакова…» Затем всех присутствующих пригласили в дом Гурвицев на праздничную трапезу. Друзья оставались с Гиршлом до наступления ночи, а музыканты все это время услаждали их слух музыкой. После исхода Субботы явился синагогальный служка, ведающий сбором пожертвований, и получил крупную сумму на благотворительность. Пришли поздравить Гиршла его бывшие учителя, и каждый из них получил подарок.

«Еще не написан такой брачный контракт, чтобы обошлось без споров», — говорили мудрецы. В данном случае этого, можно сказать, не случилось. Подобие спора, впрочем, возникло, и вот по какому поводу. В Малой синагоге, в восточном ее углу, находилось почетное место, обращенное в сторону Иерусалима, которое часто резервировалось для женихов. Это место не принадлежало синагоге, оно было собственностью одного старика, всегда охотно уступавшего его женихам. На этот раз, взглянув на Гиршла, старик отказался предоставить ему свое место.

— Он не похож на жениха! — заявил он.

Владелец места имел в виду, что у Гиршла не было штраймла — традиционной круглой, обшитой мехом бархатной шапки, обычно надеваемой на свадьбу. К счастью, стоявший рядом умный, ученый еврей напомнил старику:

— Послушайте, как вам известно, в Писании сказано, что с женихом надо обращаться как с царем. Разве же царей учат, что им надевать?

А взволнованный служка добавил:

— Будьте уж так добры, извините, что на женихе нет штраймла. Я уверен, что господин Гурвиц будет рад пожертвовать синагоге новый ковчег для Торы. — Борух-Меир утвердительно кивнул, и старик сдался.

Серьезней оказался спор между двумя семьями насчет того, где играть свадьбу. Цирл настаивала на том, чтобы это происходило в доме Гурвицев, что противоречило обычаю. Ее поддержали несколько видных жителей Шибуша: в тот день в городе должно состояться еще несколько свадеб, и они не смогут на них присутствовать, если им придется отправиться в Маликровик, — это бы обидело другие семьи. Раввин и хазан были того же мнения, тем более что они не представляли себе своего участия в проведении свадебной церемонии в один и тот же день в Маликровике и Шибуше.

— Кроме того, — вставил служка Большой синагоги, — я не могу разрешить увезти из города единственный свадебный балдахин в день, когда намечены и другие свадьбы.

Таким образом, Берте и Гедалье пришлось согласиться, чтобы свадьба их дочери была сыграна в Шибуше.

 

XVI

Свадьба Гиршла и Мины все же оказалась особенной. И на других свадьбах были певцы, музыканты, гости из разных мест, но лишь на их свадьбе присутствовал гость из-за границы. Хотя в Шибуш порой и заезжали евреи из Германии, они редко появлялись на свадьбах.

Деньги нигде не растут на деревьях, даже в Германии. Но если требовалось доказательство, что человек умный и деятельный в состоянии заработать там капитал, таким доказательством мог служить богато одетый сын двоюродного брата Гедальи Цимлиха, того самого, который отправился на поиски счастья и нашел его в безвестной могиле. Молодой Цимлих, или герр Цимлих, как его называли, наконец набрел на свое счастье. Он занимался оптовой торговлей курами и яйцами, имел представительства во многих городах. Собравшись по делам в Галицию, он очутился в Шибуше. В тот день до его слуха дошло, что еще один Цимлих выдает замуж свою дочь. «Любой Цимлих должен быть моим родственником», — решил приезжий и отправился на свадьбу.

Гедалья и Берта, конечно, счастливы были познакомиться с богатым родственником, из чего отнюдь не следует, что они стыдились своих менее состоятельных родственников. Напротив, Берта разослала приглашения на свадьбу всем бедным членам семьи, отправив при этом каждому новый костюм и свадебный подарок. Ведь и у Гурвицев не все гости были богачи. Если на то пошло, даже самые богатые из них были далеко не Ротшильдами! Все существенные свадебные подарки получены Гиршлом от купцов и предпринимателей, которые вели дела с Гурвицем, — что касается родственников Боруха-Меира, то их подарки можно было сложить с подарками, поступившими от членов семьи Цирл, и все привязать к хвосту мыши, при этом кошка не получила бы сколько-нибудь заметного несправедливого преимущества. Единственное исключение составил длинный зеленый банкнот, называемый долларом, который стоил многих других вместе взятых подарков. Правда, курс его обмена не превышал пяти австрийских крон, зато к подарку было приложено стихотворение.

Монета всегда остается монетой, какой бы кайзер ни отчеканил ее, — портрет того или иного президента на долларовой банкноте не делает ее ни на цент дороже, тогда как несколько рифмованных строк, несомненно, повышают ценность подарка. Поскольку брат Боруха-Меира Мешулам не мог сам приехать на свадьбу племянника, он прислал вместо себя подарок в виде доллара с прикрепленным к нему стихотворением собственного сочинения.

Надо сказать, что общее между братьями исчерпывалось только тем, что были они братьями. Если Борух-Меир всегда был занят с покупателями, то у Мешулама лавка часто пустовала, и в свободное время, которого у него было в избытке, он писал стихи к праздникам и разным торжественным случаям.

В еврейском молитвеннике нет места для новых молитв, зато сердце еврея бесконечно велико, и, когда он изливает свою душу в стихах на святом языке, херувимы и серафимы перестают петь и несут новые стихи к престолу Всевышнего, который, читая их, преисполняется доброты, изливаемой Им на Свой народ.

Короче говоря, даже если у Мешулама Гурвица не было такой лавки, как у брата, он, весь поглощенный поэзией, был занят не меньше его взвешиванием слов и отмериванием стихотворных форм на святом языке. Стихи Мешулама не появлялись на страницах «А-магида», «Оцар а-Сафрута» или какого-либо другого еврейского издания. Они накапливались у автора и хранились в плетеной корзинке под кроватью. Жена его, собираясь на базар, чтобы купить на несколько копеек овощей, находила их в корзинке, вынимала оттуда, прятала под подушку, а вернувшись, снова укладывала в корзинку, которую отправляла под кровать. Единственными стихами Мешулама, удостаивавшимися внимания признательной аудитории, были его новогодние поздравления. Рядовому человеку, возможно, больше понравились бы поздравительные открытки Боруха-Меира с надписью золотом и золотой рамкой, но знатоки литературы предпочитали поздравления его брата Мешулама, пусть даже написанные на простой бумаге обыкновенными чернилами.

Мой дом от вас так далеко, живу я давно за границей Есть радость, однако же, весть  услышал — ты хочешь жениться. Шикарную свадьбу устрой, (в письме я послал вам банкноту). Услышьте вы в слове моем надежду, любовь и заботу, Ликуйте, примите мои  от чистой души поздравленья. А мне не забудьте послать в корзиночке банку с вареньем.

Дорога ложка к обеду. Вот удивительно: сколько всего понаписал Мешулам, но никто никогда этого не увидел! А несколько строф, посланные на свадьбу племяннику, заставили всех говорить об их авторе. И непросто говорить, — обсуждать и комментировать. Например, а куда делась последняя «М» в имени автора. Одни говорили, что она убежала и стала первой буквой имени невесты, другие говорили, что она попала в начало слов «Мазл тов». Иные не соглашались ни с теми, ни с другими: «Он, — говорили они, — спрятал последнюю букву своего имени, сделав его последней буквой стихотворения».

…Гиршл не знал своего дяди Мешулама, не думал о нем ни до, ни после свадьбы. Если он и вспоминал о ком-нибудь из своих родственников, то, скорее всего, о том брате матери, который сошел с ума.

На свадьбу Гиршла и Мины собралось много гостей: в штраймлах и в котелках, известных в городе людей и не столь известных, искренних друзей и не столь искренних. Дом не мог вместить всех гостей. Для торжественного случая пришлось открыть даже комнату с зачехленной мебелью (чехлы с нее сняли), и запах нафталина смешивался с запахом кушаний. Официанты бегали взад-вперед, внимательно вглядываясь в присутствующих в надежде угадать, от кого можно ждать чаевых. Гости сидели группами и разговаривали. Гильденхорн обсуждал на диване всякие важные проблемы с молодым Цимлихом из Германии. На немце была бобровая шапка, на Гильденхорне — обыкновенная шляпа, и, поскольку он был на голову выше собеседника, ему постоянно приходилось наклоняться к нему. Однако и немец не производил впечатления мелкого человечка: один факт, что он прибыл из Германии, придавал ему значительность в глазах окружающих.

— Знаете, я еще помню дедушку Гиршла по матери, того самого, в честь которого он получил свое имя, — стал вспоминать тесть Гильденхорна Айзи Геллер, который был примерно того же возраста, что и Цирл, и в детстве жил по соседству с ней. — Он был со странностями. Казалось, жизнь ему не в радость, а в тягость, хотя он никогда не жаловался и, надо заметить, вообще людей сторонился. По-моему, у него не было ни одного настоящего друга. Он любил только своих голубей, которых держал на крыше дома. Видели бы вы, как он о них заботился. Однажды при мне он полез наверх с кормом и водой для птиц, и в это время один голубь упал с крыши. Я ждал, что старик попросит меня поднять голубя и принести ему. Но он молчал, и тогда я сам предложил принести ему птицу. Он даже не дал себе труда ответить, просто посмотрел на меня, сполз вниз по лестнице, поднял птицу, разгладил ей перышки и снова вскарабкался наверх вместе с ней.

— Вы уверены, что так все и было? — поинтересовался Хаим-Иешуа Блайберг.

Почему-то в этот день Блайберг пребывал в дурном настроении, и рассказ Геллера вызвал у него недоверие.

— Конечно, уверен, — ответил Айзи.

— Мне кажется, что это вам приснилось, — настаивал Хаим-Иешуа.

— С чего бы?

— А вот что-то мне подсказывает — это вам приснилось.

— С каких это пор вы заметили за мной, чтобы я что-нибудь придумывал?

— Уж очень странную историю вы только что рассказали нам.

— Что же в ней странного?

— Если бы она не была странной, вы не стали бы трудиться ее рассказывать.

— Но это истинная правда!

— Истинная правда, — сказал Хаим-Иешуа, — что наш жених как-то не похож на жениха.

— А невеста?

— И она тоже мало похожа на невесту.

— В жизни не видел ничего подобного, — вмешался Лейбуш Чертковер. — Единственная дочь выходит замуж за единственного сына!

Действительно, и Мина, и Гиршл были единственными детьми у своих родителей, которые ничего не пожалели, чтобы устроить им пышную свадьбу. Даже если бы жители города ничего не знали о торжестве, они поняли бы, в чем дело, увидев, что магазин Боруха-Меира закрыт, ставни спущены, как в субботу или в праздник, а на двери висят два сияющих на солнце замка. Однако прохожих не было, потому что все, кто не присутствовал на двух других свадьбах, находились на свадьбе Гиршла и Мины. Оба рассыльных Боруха-Меира, которых можно было бы оставить в лавке, также присутствовали на свадьбе. По сути дела, Борух-Меир пригласил всех своих знакомых. Был на свадьбе и Гецль Штайн, принаряженный, хотя и не очень веселый: он надеялся встретить здесь Блюму, а ее не было.

Блюма знала о свадьбе Гиршла, но не выглядела ни удрученной, ни печальной. Весь день она оставалась дома, возясь, как обычно, с малышом хозяев, разве что уделяя ему чуть больше внимания, чем всегда. Было бы неправдой, если бы сказали, что она равнодушна к Гиршлу, — нет, она любила его, но уж коли он женится на другой, не стоило думать о нем!

…Гиршл стоял под свадебным балдахином рядом с невестой. Мина была бледна, как восковая свеча, а Гиршл — как ее отражение в зеркале. (Что родило у автора это сравнение? Вероятно, свечи, зажженные под балдахином в честь жениха и невесты.)

Белые свечи с ореолом красного пламени напоминали глаза, покрасневшие от слез. Внезапно порывом ветра одну из них задуло, что следовало бы считать плохой приметой. К счастью, ни родители Гиршла, ни родители Мины не заметили этого, не говоря о самом Гиршле — его мысли блуждали где-то далеко, ни на чем не сосредоточиваясь. Он переводил взгляд с раввина на сосуд с вином в руках его помощника, потом на медленно оплывавшие свечи… Он вспомнил, что не то читал, не то слышал об индуистской секте, в которой разводившихся мужа и жену сажали в комнате, где горели две свечи, по одной на каждого из них, и ждали, какая свеча погаснет первой. Если это была свеча мужчины, он немедленно уходил, чтобы больше никогда не вернуться, оставляя дом и все имущество жене. Точно так же поступала женщина, если первой гасла ее свеча.

И тут Гиршл перевел глаза на свечи под балдахином. Подруга невесты, которая держала погасшую свечу, покраснела и поспешно зажгла ее снова от другой свечи. Гиршл отвел глаза и задумался над тем, почему девушки обвязали свечи синими лентами — то ли потому, что они были сионистками, то ли это было сделано безо всякого умысла. «Наверное, если бы они обвязали их красными лентами, я решил бы, что они социалистки, — пришло ему в голову. — Видимо, они все-таки сионистки. Однако красные ленты пришлись бы мне больше по душе».

Раввин благословил молодых, после чего жениха и невесту повели в большую комнату, где было много людей. Мина почти никого не знала и не поднимала глаз. Гости принялись за суп, и раздалось чавканье. Еще будут поданы мясо, десерт. Всю свою жизнь Мина жила в уютном мирке, где никто никогда не чавкал. Свадебная церемония истощила ее силы, она нуждалась в отдыхе. Однако, хорошо воспитанная, она стала подходить то к одному, то к другому из приглашенных. Заиграли скрипки, и под их музыку гости продолжали весело есть. Раввин произнес свадебную речь, а Мина, сидевшая возле Гиршла, недоумевала, почему все твердят: «Любовь, любовь»… Нет, она ничего не имела против Гиршла, отнюдь. Но и до его появления ей жилось совсем неплохо.

После торжественного обеда была произнесена благодарственная молитва и каждому из гостей полагалось пройтись с новобрачной. Первым белый платочек взял раввин и, держа его за один конец, второй передал Мине, пританцовывая. Далее платок перешел в руки Боруха-Меира, затем Гедальи, почетных гостей и всех остальных. Потом мужчины танцевали с мужчинами, женщины с женщинами, пока не ушел раввин, и тогда все, мужчины и женщины, стали танцевать вместе. Свадебный шут слагал смешные вирши, музыканты играли на скрипках, Гильденхорн, Курц, Мотши Шайнбард, Лейбуш Чертковер и другие гости подшучивали друг над другом.

Вот уже бледный рассвет просочился сквозь оконные стекла. Свечи стали гаснуть, а гости — вставать и уходить. Последними поднялись Мина и Гиршл. Хазан и хор спели им прощальную песню, а Гильденхорн проводил новобрачных до их нового дома.

 

XVII

Квартира молодоженов состояла из двух комнат и кухни, в которой спала прислуга. В комнате побольше бок о бок стояли две кровати, комод с большим настенным зеркалом над ним, круглый стол и шесть стульев, а также два шкафа — для одежды Гиршла и Мины. Кроме венских стульев с сиденьями из плетеной соломки, вся мебель была орехового дерева. Комната поменьше не имела специального предназначения и приберегалась для того времени, когда Бог даст супругам детей. По правде говоря, молодые вполне могли поселиться у Гурвицев, как и предлагала Цирл.

— Дом и стол, которые были достаточно хороши для Гиршла, — сказала она как-то в разговоре с Цимлихами, — должны быть хороши и для Мины.

Однако Софья Гильденхорн, которая присутствовала при этом разговоре и знала, что Мина не хочет жить с родителями мужа, заметила:

— Там, где хорошо двум, третий — лишний.

Цирл поняла намек и сняла для Гиршла и Мины небольшую квартирку.

Через неделю после свадьбы Гиршл вернулся в лавку. Он все еще не пришел в себя от перемены в его жизни. Ему было трудно сосредоточиться на работе, он рассеянно зевал прямо при покупателях, и те с улыбкой комментировали его поведение. Весь день проходил в ожидании вечера, а когда рабочий день кончался, он оставался в лавке, пока Цирл не напоминала ему, что пора домой.

— Вот, — говорила она, вручая ему пакетик с конфетами, — отдай это Мине.

Отнюдь не лишенная житейской мудрости, Цирл ничего не жалела для своей невестки.

Мина, судя по всему, обычно была рада Гиршлу, когда он возвращался из лавки, но порой ему казалось, что она сторонится его. Он знал, что женское сердце непостоянно, но так и не понимал, что заставляет ее сегодня радоваться, а завтра замыкаться в себе и дуться на него. В такие моменты он сам приходил в дурное настроение, на что она реагировала грустным молчанием. «Если ей так нравится, — думал Гиршл, — посмотрим, сколько она выдержит!» Он принимался испытывать ее: то вставал, то садился, противно скрипя стулом, но Мина становилась все печальнее, и вся комната наполнялась безысходной болью. Испуганный Гиршл против своего первоначального намерения возобновлял разговор с женой. Мина отвечала сначала неохотно, потом оживляясь и, наконец, с облегчением.

Иногда, возвращаясь с работы, он заставал у Мины Софью Гильденхорн, которая обычно тут же исчезала. Время от времени заезжала мать Мины. Берта оживлялась при виде Гиршла, и он тоже тепло к ней относился, отвечал на ее вопросы, сам задавал их ей. Нельзя сказать, что это общение увлекало Гиршла, но одно то, что Берта проявляла к нему интерес, побуждало его раскрыться, поддерживать беседы с ней.

Гедалья редко наведывался в Шибуш. Все лето он был занят полевыми работами, год выдался на редкость урожайный, и если навещал дочь, то лишь между делом, чтобы спросить ее и зятя, как они поживают, недолго посидеть, сказать «С Богом!» и уехать. Уходя, он не забывал коснуться мезузы на дверном косяке и попросить Господа благословить дом дочери.

Шли дни. И хотя двух совершенно одинаковых дней никогда не бывает, жизнь Гиршла и Мины текла на редкость однообразно. Настроение каждого могло за день тысячу раз измениться, но быт их оставался прежним: Гиршл обслуживал покупателей в лавке, а Мина, сидя дома, вязала или вышивала. Порой она отправлялась навестить Софью и по пути заходила в лавку к мужу, чтобы приветствовать его. Она больше не приезжала к Гурвицам в коляске, доверху заваленной свертками и сумками. Бог дал ей собственный дом, и в том доме она уже не нуждалась. Теперь весь ее багаж состоял из сумочки и зонтика, носить которые было необременительно.

Софья, обычно свободная днем, всегда рада была Мине. Могло показаться странным, что у обеих находилось столько тем для разговора, но, как известно, из десяти мерок разговора, которые Бог отпустил человечеству, девять достались женщинам. Так, по крайней мере, считали мудрецы. Рассказы Софьи интересовали Мину больше, чем все, что говорил ей Гиршл. Всякий раз, когда Генрих, как она звала его, сообщал ей о каком-нибудь происшествии в лавке, ей было странно, зачем он вообще давал себе труд рассказывать об этом. С Софьей все было по-другому. Если бы Гиршл интересовался дамскими модами, у них с Миной был бы хоть какой-то общий интерес. У Мины было много элегантных платьев, она только и делала, что переодевалась. К несчастью, в глазах Гиршла все платья были одинаковы, и что бы ни было надето на Мине, все устраивало его. Даже если бы его больше интересовало портняжное дело, это не играло бы сколько-нибудь значительной роли, потому что элегантность Мины была следствием не столько ее хорошего вкуса, сколько возможности покупать все самое модное и пользоваться услугами лучшего портного.

Гиршл мог бы беседовать с женой о книгах, которые он прочел, но после двух-трех попыток ему пришлось от этого отказаться. Как только Мина рассталась со школой, она утратила всякий интерес к каким бы то ни было знаниям. Гиршл не знал, улыбаться ему или хмуриться, когда видел, что все сказанное им входит в одно ее ухо и тут же выходит из другого. В конце концов он перестал делиться с ней своими впечатлениями от прочитанных книг и своими знаниями. Правда, порой Мина спрашивала его, что он читает, но стоило ему начать объяснять ей, как она начинала зевать. Становилось очевидным, что у них нет ничего общего. Но, как показывает жизнь, интеллектуальная совместимость — это еще не все!

Заведенный порядок жизни Гиршла практически не изменился. Дни он проводил в лавке, а вечера дома с женой. Даже Берта и Софья в последнее время будто сговорились оставлять их как можно больше наедине: Берта — потому что у нее было много дел по хозяйству, а Софья… Одному Богу известно, почему она вела себя так. Гиршлу даже показалось, что она приходит к ним в гости с единственной целью — исчезать, как только он появляется! Итак, он был вынужден проводить все вечера с Миной.

Гиршлу было не по душе, что его общество ограничивалось одной только Миной. Иногда он сердито думал, как она не понимает, что это вредно для них обоих, в то же время его раздражало, когда она держалась отчужденно. Мине тоже приходило в голову, что лучше бы они меньше находились вместе, однако сила привычки оказывалась сильнее силы рассудка. Отсутствие общения с другими людьми делало и ее несчастной.

Как поступают более опытные люди в таких случаях, Мина не знала. Если бы Софья дала ей хоть малейший повод, она с радостью поделилась бы с ней своими проблемами. Но та самая Софья, которая настойчиво вызывала на откровенность Мину до свадьбы, теперь не проявляла большого интереса к ее личной жизни.

Желанные перемены пришли оттуда, откуда их не ждали. Наступил месяц элул с его покаянными молитвами, и, хотя, не считая первого и последнего дня этого месяца, Гиршл не вставал рано утром, чтобы пойти в синагогу, настроение мягкой сдержанности, охватившее город, затронуло и его, и Мину. Возможно, бессознательно оно заставило их отдать себе отчет в том, что в мире есть более важные вещи, чем разговоры между супругами.

Прошли лето и Дни Трепета, а также первые четыре дня праздника Суккос.

Легкие облака на небе порой заслоняли солнце и, отбрасывая быстро бегущую тень на землю, образовывали на небе странные нагромождения. Птицы призывно кричали в оголившихся полях, и сочные желтые груши свисали с веток. В Маликровике молодые крестьянки, сидя на крылечках своих домов, вязали косы чеснока и лука, чтобы затем разложить их на солнце для просушки. Птицы, готовящиеся к отлету, ежедневно взмывали в небо для пробы сил. Облака над головой то сливались вместе, то расходились каждое своей дорогой. Если дождя еще не выпадало, то, без сомнения, лишь потому, что праздник Суккос еще не закончился и евреи в Святой земле и во всем мире еще не молили Бога о нем.

Для Гедальи Цимлиха это был год изобилия, превосходный урожай принес ему большие деньги. Цены на домашнюю птицу и яйца на рынке возросли. Если Господь решает проявить щедрость, Он не останавливается на полумерах. Трудно поверить, но те же куры, еще недавно копавшиеся в мусорной куче на ферме Гедальи, сейчас с большими почестями принимались на железнодорожной станции проводником в островерхой кайзеровской фуражке, который отправлял их, а также их яйца в Германию. Даже во времена Мишны, когда был сочинен трактат «Бейца», что на иврите означает «яйцо», яйца не были в таком почете. И пусть они всегда хорошо раскупались в Шибуше, никогда от них не получали такой прибыли, как сейчас. Арнольд Цимлих, кузен Гедальи, завел даже специального агента, который скупал их для отправки за границу, в Германию.

Конечно, многие обвиняли г-на Цимлиха в том, что он вздувает цены на яйца, и в то же время не меньше людей были благодарны ему за то, что он дает им средства к существованию. Это были не только продавцы кур, но и плотники, которые изготавливали курятники и ящики для укладки яиц, крестьянки, сортировавшие яйца и перекладывавшие их соломой, конторщики, оформлявшие документы на экспорт. Не то чтобы в Германии не было кур или яиц — но разве можно сравнить вкус немецкой курицы или немецкого яйца с вкусом галицийской птицы или яйца! Если до появления Арнольда Цимлиха шибушские ребятишки сбегались отовсюду поглядеть на одну-единственную немецкую почтовую марку, то теперь в городе не было мальчишки, который не собрал бы коллекции марок. И даже если цена на яйца повысилась, люди ведь не перестали их есть! А между тем старожилы города еще помнили времена, когда яиц было так мало, что за одну штуку надо было выложить целую крону, и хозяйки не позволяли себе смазать яичным желтком субботние халы, хотя до этого даже хлеб, который семья ела в будни, обязательно смазывался яйцом.

Гиршл и Мина проводили праздник в Маликровике. Их там встретили с радостью и угощали как дорогих гостей. Разместили в девичьей комнате Мины, в ней никто не жил со дня свадьбы ее хозяйки. Пол в комнате был натерт и блестел, как зеркало, а стены свежевыкрашены. Пока Гедалья строил праздничное сукко, Берта и служанки готовились к приему гостей: чистили, скребли, удаляли паутину. Нежилую комнату нелегко привести в должный вид; хотя мезуза, прибитая к двери, не впускала туда злых духов, ничто в мире не могло помешать проникновению туда пыли. Так Небо выражало свое неодобрение в связи с тем, что некоторые евреи допускают, чтобы у них в доме пустовали комнаты, тогда как другим негде жить.

Кровать Мины снова была чисто застелена и пахла одеколоном. Рядом поставили кровать для Гиршла, и он мог бы обонять исходивший от нее запах свежего дерева, если бы его не перебивал запах одеколона. Каким образом плотник Бендит, который сам никогда не спал на кровати и ночи проводил, свернувшись калачиком на полу, сумел соорудить такую отличную кровать — кровать для использования в течение трех-четырех дней, было одной из задаваемых нам Богом загадок. Правда, Гиршл проводил на этой шикарной кровати не так уж много времени, поскольку вставал еще до рассвета. День и ночь бывают везде, но не везде они одинаковы. Гиршлу нравилось смотреть, как просыпаются дома, сараи, стойла, деревья и кусты, как они освобождаются из-под окутывавшего их, подобно одеялу, белого тумана, через который тускло светит луна и сияют звезды. Проснувшиеся первыми крестьяне выходят из своих изб задать корм скоту, встречающему их радостным мычанием и блеянием. Гиршл вскоре возвращался в цимлиховский дом.

Мина обычно спала до девяти утра.

— Ты что, уже встал, Генрих? — спрашивала она с удивлением, потягиваясь.

Чтобы не нарушать мирный покой утра, Гиршл отвечал кивком головы. Потом приходила старая няня с тазиком горячей воды, чашкой кофе, наполовину состоявшего из сливок, и ватрушками с изюмом.

— Какой сегодня день? — спрашивала Мина, слизывая скопившиеся поверх кофе сливки и откусывая ватрушку.

Затем заходили взглянуть на нее родители: Гедалья со свежими листиками ивы в бороде — он ходил на речку наломать ивовых веток для праздничного лулова — и Берта с тарелкой желтых груш.

— Хорошо спалось? — спрашивала Берта.

Мина, зевая, смотрела на часы, стоявшие на тумбочке.

— Если тебя интересует, сколько я проспала, то отвечаю: более чем достаточно. Если же ты спрашиваешь, выспалась ли я, то скажу, что здешние ночи слишком коротки для меня.

— Тогда переворачивайся на другой бочок и поспи еще, — советовала мать. — До обеда еще далеко. Идем, — обращалась она к Гедалье, — пусть ребенок еще поспит.

И оба уходили.

Гиршл шел посмотреть на сукко, которое Гедалья поставил в уютном месте, украсил гирляндами плодов и колосьями. Легкий ветерок приподнимал разрисованные простыни, служившие стенками, позволяя видеть простиравшиеся вокруг леса и поля, где молча трудились мужчины и женщины — для песен о русалках или о чем-нибудь подобном было еще слишком рано. Завернутый в талес, Гиршл читал утреннюю молитву, в которой благодарил Господа за то, что Он оберегал его душу, пока он спал, сохранил ее до утра. Он чувствовал себя отдохнувшим морально и физически, как чувствует себя человек в собственном доме, где каждая комната чисто прибрана. В самом умиротворенном состоянии духа он читал «Псукей дезимра», «Шма», «Шмоне эсре», «Алел» и «Мусаф». Гедальи не было дома, он совершал обход усадьбы. Берта занималась на кухне, а Мина еще лежала в постели, лениво раскидав руки и ноги, нисколько не тяготясь бездельем. До Шибуша было всего час ходу. Там уже в это время открывались лавки и люди показывали друг другу свои луловы и эсроги, причем каждый был уверен, что ему досталось лучшее, что можно купить.

Вид сукко, сооруженного тестем, создавал у Гиршла праздничное настроение. Ничего подобного нельзя было встретить в узких улицах Шибуша — там каждый праздничный шалаш выглядел как горб на спине у человека. Не раз в Суккос Гиршл предпочитал пропустить обед, чем есть его в таком сукко. Может быть, евреи, которые жили на окраине города, такие, как Акавия Мазл, строили себе более просторные сукко?

Гиршл давно уже не вспоминал Акавию Мазла. Было время, когда он много думал об этом человеке, который влюбился в дочь своего бывшего ученика Тирцу и женился на ней, Тирцу, беседовавшую со своей подругой Блюмой о своем муже и о молодом Гиршле Гурвице. Но однажды Гиршл принял твердое решение гнать от себя такие мысли.

Между тем Гедалья вернулся домой, Берта накрыла стол в сукко, Мина пришла туда в утреннем халате. Если бы дело касалось ее одной, она бы, вероятно, поспала еще немного, задерживать же других ей не хотелось.

— Доброе утро, Генрих, — приветствовала она мужа, подойдя к нему так близко, что их носы почти соприкоснулись.

Однако Гиршл не был французом, ему не нравился запах духов Мины, и он отвернулся.

— Пойду-ка я переоденусь, прежде чем мы сядем за стол, — продолжила Мина.

Она вышла из сукко, где снова утвердилось благоухание, исходившее от свежесрезанных ветвей и плодов. Фрукты, гирлянды которых украшали сукко, начинали уже подгнивать и темнеть. Ветерок покачивал выдолбленную тыкву со свечой внутри, подвешенную к потолку шалаша на цепочке из грецких орехов. Гиршл не испытывал чувства голода. Родители Мины хорошо его кормили. Если бы можно было сидеть в сукко и только грызть орехи, он бы с радостью провел там целый день.

Мужчины хранили молчание. Гиршл молчал, потому что на душе у него было покойно и не хотелось нарушать это умиротворенное состояние духа словами, а Гедалья считал, что сукко — не место для будничных разговоров. Он сидел перед открытым молитвенником и просил Бога сделать весь мир Своим домом, подобно тому как Его народ сделал своим домом сукко. Листочки веток, из которых была сплетена крыша сукко, шевелил ветерок, и они распространяли приятный аромат.

Вернувшись в нарядном платье, Мина села возле Гиршла, обмакнула в мед кусочек хлеба и произнесла благословение. Служанка внесла блюдо жареной рыбы. Гедалья отложил молитвенник и с удивлением смотрел на блюдо.

— Я заказала рыбу, как обычно, на последний день праздника, но ее привезли сегодня. Я хотела замариновать ее и подать в последний день, потом решила, что рыба под маринадом — слишком кислое блюдо для праздничного стола, и распорядилась приготовить ее сегодня, — объяснила Берта.

— Благодарение Богу за каждый день, — пробормотал Гедалья, подвязал салфетку под подбородок и, обмакивая хлеб в заливное, стал медленно жевать.

Гиршл ел много, благодаря свежему воздуху и кулинарному искусству тещи у него пробудился аппетит. С момента приезда в Маликровик он потерял интерес к вегетарианской пище и простой жизни.

— Твоя мать оценила бы такой соус, — заметила Берта, когда Гиршл накладывал себе вторую порцию рыбы.

Он ел молча, не отводя глаз от сердитого клюва фарфоровой гусыни. В какой-то момент, подняв глаза, он увидел Мину и подумал: «Что она здесь делает?»

Мина, хрупкая и бледная, ела мало, да и то, что она съедала, не прикреплялось к ее костям. Неужели она решила ограничивать себя всю жизнь из страха, что не сможет надевать свои модные платья? Нельзя сказать, что Гиршлу не нравилось, как одевается его жена. И все же он предпочел бы, чтобы она была несколько полнее. Выросший в богатом доме, где еду подавали три раза в день и ему никогда ни в чем не отказывали, Гиршл не был одержим мыслью о хлебе насущном. Но он не мог не видеть, что Мина большую часть еды оставляет на тарелке. В конце концов она была его женой, и ему полагалось заботиться о ее здоровье.

Прислуга убрала грязную посуду и принесла пирог со сливами. А Мина даже не съела хлеба, который обмакнула в мед в начале обеда. Можно ли ожидать, что она съест пирог? Гиршл подозревал, что во всем виноваты духи, это они отбивают ей аппетит.

Вдруг в Минином хлебе с медом увязла муха. Освободившись, она решила отдохнуть на ее сливовом пироге. Заслонив лицо рукой, Мина отодвинула от себя тарелку.

Залаяли собаки. Кто-то, по-видимому, приехал. Берта вышла успокоить собак и вернулась с гостями из Шибуша. Она поставила на стол угощение, предложила им благословить еду и отведать пирог. Очевидно, гости имели представление о том, куда приехали. Они не отказались от того, что принесла хозяйка, хотя уже пообедали, и произнесли благословение сукко.

Правда, по мнению некоторых раввинов, благословение можно произнести, и не отведав еды, главное — это пребывание в сукко, гости же объяснили Гедалье, что лучше перестраховаться. Хозяин Маликровика не раз слышал споры по этому вопросу, однако его уважение к учености было так велико, что он внимал гостям с почтением, как будто не знал ничего.

— Божественной тишине этого места — вот чему я завидую! — признался один из гостей. — Если бы не лай собак, можно было бы подумать, что здесь земной рай.

Для Берты эти слова звучали как музыка, а Гедалья опустил глаза и подавил вздох, молясь, чтобы его дом действительно был достоин рая. Его снова стал одолевать страх, что, коль скоро жизнь так добра к нему, на том свете он может оказаться и в аду. В то же время его радовал приход гостей. Известно, что духам семи цадиков, посещающих сукко каждого еврея в праздник Суккос, ничто так не импонирует, как гостеприимство!

Солнце садилось. Тень, которую сукко отбрасывало в восточную сторону, делалась все длиннее. Гости, помолившись, встали из-за стола и, возведя глаза к небу, воскликнули:

— Какой у вас прекрасный праздник, какая замечательная погода! Смотрите: когда евреи сидят в своих сукко, Бог посылает им солнечные дни!

Гедалья вышел из сукко, посмотрел на небо и с удовлетворением отметил:

— Никаких признаков дождя. Такого Суккоса у нас не было уже много лет. Поистине велика милость Господа к нам, грешным.

После вечерней молитвы семья опять села за стол в сукко. Гедалья открыл молитвенник, шепотом благословил души цадиков, как человек, которому поручено приветствовать почетных гостей и он боится быть слишком фамильярным.

Во время ужина несколько евреев из деревни пришли засвидетельствовать свое почтение молодоженам. Им тоже было предложено угощение. Отведав его, они скоро ушли.

Затем Мина удалилась в свою комнату, а Гиршл пошел прогуляться к сараям. Стах чистил лошадей и разговаривал сам с собой.

— Что я говорю, — продолжал он, увидев Гиршла. — Должно быть, Бог очень любит вас, что дает вам на праздник такую хорошую погоду… Вы, часом, не курите, хозяин?

Гиршл вытащил сигареты, дал одну Стаху, другую взял себе. Стах вернулся к своему занятию, рассуждая:

— Луна, пожалуй, далековато, чтобы нам прикурить от нее!

Он вытащил трут и кремень, высек искру и зажег обе сигареты.

 

XVIII

Закончился праздник Суккос, и Гиршл с Миной вернулись домой. Гедалья отправил с ними воз дров, картошки, капусты, снабдил их фасолью, бобами, свежими и сушеными фруктами и копченым мясом в таких количествах, чтобы им хватило на всю зиму. Цирл была права, когда сказала, что Мине нужен собственный дом, хотя бы для того, чтобы складывать подарки отца.

На окнах уютной квартиры висели белые занавески с красной полоской посередине, внизу подхваченные лентой. Таким образом, ее обитателям открывался треугольный мир за окнами. Мину, однако, он не интересовал. Зачем смотреть в окно, когда внутри так уютно? Они с Гиршлом, возможно, были не совсем счастливы, но и несчастными их назвать нельзя было. Жили они с комфортом и ни в чем не нуждались.

Однажды вечером приехал отец Мины. Дочь, сидя за столом, на котором горела лампа, вязала свитер. Гедалья посмотрел на нее и подумал: «Не прошло и трех месяцев, как она получила богатое приданое, и уже что-то вяжет себе». Он виновато спросил ее:

— Вам чего-то не хватает?

Мина положила вязанье на колени.

— Из лавки нам доставляют какао, кофе, сахар, рис, гречку, растительное масло, керосин. От вас мы получаем сливочное масло, сыр, яйца, кур. Что нам еще нужно?

Отец поглаживал свою бороду. Впервые за многие месяцы ему не нужно было никуда торопиться. Мало-помалу борода его распушилась веером и стала похожа на бороду императора Франца-Иосифа, только у того она была раздвоенной, а у него — лопатой.

Гедалья, у которого много накопилось на душе, не мог заставить себя высказать это. Как ни доволен он был Гиршлом и Миной, его не покидала тревога. Рано или поздно, не сегодня, так завтра, Великий Кредитор потребует, чтобы он вернул Ему долг.

Появилась Цирл, считавшая необходимым ежедневно узнавать, что у детей на ужин.

— В чем вы нуждаетесь, — заявила она, услышав разговор Мины с отцом, — так это в новом замке для кладовой, чтобы уберечь съестные припасы от вашей прислуги и ее друзей.

Когда Гедалья собрался уже уходить, пришли Гиршл и Берта. Зять пригласил родителей жены поужинать с ними.

— Почему бы не пригласить также родителей мужа? — предложила Мина.

Послали за Борухом-Меиром, и все вместе сели за стол. С тех пор всякий раз, когда Цимлихи приезжали к молодым Гурвицам, к ним присоединялись Цирл и Борух-Меир, и они хорошо проводили время в семейной обстановке.

Эти ужины действительно доставляли всем удовольствие. Сидя на новых стульях вокруг стола, беседуя друг с другом, родители Гиршла и родители Мины чувствовали, что хотя дома у них стало как-то пусто, зато семья их в целом увеличилась. И пусть обитые бархатом стулья в доме Боруха-Меира и Цирл выглядели более богато, чем плетеные венские стулья Гиршла и Мины, плетеные обладали тем преимуществом, что их легче передвигать.

— Обратите внимание, в какое время мы живем, — говорил Борух-Меир, просовывая пальцы через спинку стула. — В нынешних стульях больше дырок, чем соломы. Меня не удивит, если в конце концов их вообще станут выпускать без спинок.

Гедалья кивнул головой. У этого Боруха-Меира всегда найдется остроумное словцо!

Гиршл курил, развалясь, как герцог, а Мина возле него отмахивалась от дыма. Борух-Меир попросил у сына сигарету, несколько раз затянулся, поморщился и с презрением заявил, что никогда не мог понять курильщиков. Он стал осматривать свою бороду, не закоптилась ли она от сделанных затяжек.

— Как поживает брат графа? — поинтересовалась Цирл.

Гедалья с удивлением взглянул на нее, будто не понимая, о чем тут можно спрашивать.

— Я имею в виду того, которому сигареты крутят в Париже, — напомнила Цирл.

— Они поссорились, — обнаружила осведомленность Берта.

— Значит, графы тоже ссорятся? — удивилась Цирл.

— Братья — да! — поясняла Берта. — Говорят, граф был возмущен расточительностью брата, который зажег одну из своих парижских сигарет от спички, тогда как на столе стояла зажженная свеча. Вспыхнула ссора, в результате которой граф поклялся завещать свое имение церкви.

Борух-Меир опять просунул пальцы в дырки плетеной спинки стула:

— Держу пари, что эти спинки были сплетены из целой соломы, а дырки в них прорезали потом.

— Неужели, если братья не помирятся, имение действительно достанется священникам? — задумалась Цирл.

— Священники получат свою долю независимо от того, помирятся братья или нет. Уж о них-то, дорогая, не беспокойтесь.

— Мне, слава Богу, хватает собственных забот, — заверила Берту Цирл. — Скажи, Мина, когда же ваша прислуга подаст ужин? Пойду-ка я посмотрю, чем она занимается.

Прислуга готовила картофельные оладьи, латкес, которые Цирл, должно быть, ела тысячу раз. Но она смотрела на латкес так, будто это был величайший деликатес, попросила дать ей их рецепт.

— Эти оладьи очень любит господин Гильденхорн, — сообщила прислуга.

— Этот Гильденхорн много путешествует и, наверное, каждый день ест что-то новенькое. — Глаза Цирл приобрели задумчивое выражение: да, в мире, возможно, полным-полно замечательных вещей, но не каждому дано насладиться ими.

Борух-Меир с любовью смотрел на жену. Ее круглое розовое лицо, увенчанное копной черных вьющихся волос, казалось ему незнакомым. Каждый раз, глядя на нее, он открывал в ней что-то новое. Он перевел взгляд на Гиршла, который оставался таким же худым, как и до свадьбы.

Берта, по-видимому, прочла мысли Боруха-Меира.

— Если бы Гиршл пожил с нами в Маликровике, — сказала она, — мы бы его откормили!

Гиршл покраснел. Неужели теща вела счет съеденному им в ее доме? Он взглянул на Мину и заявил:

— А я знаю человека, который родился в Маликровике и все же весит меньше мушиной ноги.

— Автоматическая ложка пока еще не изобретена, — улыбнулся Борух-Меир. — Однако тот, кто не ленится подносить ложку ко рту, может быть уверен, что в доме твоей тещи не оголодает.

— Ваша прислуга, — сказала Цирл, не прекращая есть, — прекрасно готовит и вообще замечательная девушка. Внимательно следи за ней, Мина, потому что у некоторых людей есть привычка, уходя, что-то уносить с собой.

Мина изумилась. Всю жизнь окружающие следили за ней, а теперь за кем-то должна следить она.

В комнате появилась прислуга. Цирл благосклонно посмотрела на нее и спросила, не хочет ли она угостить их еще чем-то вкусным.

— Пришел господин Курц, — сообщила девушка.

— Ах, Боже мой! — радостно воскликнула Цирл. — Входите же, господин Тойбер, входите, пожалуйста!

— По-моему, был назван Курц, — заметила Берта.

— Я так рада, что это Тойбер, — настаивала Цирл. — Если бы это был кто-то другой, я не пустила бы его, поскольку у нас здесь чисто семейная встреча. Но Тойбер — все равно что член нашей семьи.

— Я зайду в другой раз, — решил Курц и удалился.

— Бедняга, — расстроилась Берта, — какое унижение для него!

— Ну как вы можете это говорить, дорогая? — не понимала Цирл. — Разве я не сказала, что рада его приходу?

— Но это был не Тойбер, а Курц, — напомнил ей Гиршл.

— Не говорите мне, что вы не рады были бы Тойберу, — продолжала Цирл.

— Но мы говорим о Курце! — воскликнул Гиршл.

— Ах, вы имеете в виду того молодого человека, который танцевал на свадьбе с платочком, — стала припоминать Цирл. — Что же с ним случилось?

— Неужели ты воображаешь, что я знаю, как он танцевал, с платочком или без него? — сердито спросил Гиршл.

— Мне показалось, что он превосходно танцует, — отметила Цирл. — Другого такого танцора на свадьбе не было!

Откровенно говоря, Берта тоже была рада, что Курц ушел. Когда люди собираются в тесном семейном кругу, посторонние ни к чему, особенно если дело происходит в середине октября и на улице уже холодно, а печки в доме еще не топят. Пока вся семья в сборе, холод почти не чувствуется, но посторонний напустил бы его.

Гедалья насторожился.

— Слышу наших лошадок, — сообщил он.

— Почему это Стах так торопится? — недоумевала Берта, зевая и прикрывая рот рукой.

— Ничего не слышу, — решительно заявила Цирл.

— Я тоже, — поддержал ее Борух-Меир. — Копыта не цокали, однако минутку, вот слышу ржанье! Но чья лошадь ржет? Как вы можете знать, что это ваша лошадь?

— Отец и его лошади узнают друг друга, — поведала всем Мина.

Гедалья взглянул на нее с нежностью.

— Но это когда они видят друг друга. А как он может узнавать их по звуку, находясь в помещении? Я этому не верю! — усомнился Борух-Меир.

Стах слез с коляски и стал хлопать в ладоши, чтобы согреть руки. Зима была не за горами.

Действительно, она не заставила себя ждать. Теплое, яркое солнышко стало бледным и холодным, веселые летние поездки в деревню сменило томительное сидение в четырех стенах. Дождь и снег сопровождались сильными ветрами. Настало самое время сидеть с друзьями у веселого огня в ярко освещенном доме.

Гиршла будто подменили. Он любил бывать среди людей, и надо сказать, что в компании его любили. Даже людям вовсе не его типа нравилось захаживать к нему и к Мине, поодиночке или группами. Тот же Курц, которого Гиршл недолюбливал, а Мина просто терпеть не могла, довольно часто наведывался сюда. Привычка Курца отщипывать кусочки хлеба и делать из них катышки раздражала Мину, хотя она помнила, что в свое время он первым поздравил ее с помолвкой. Если Мина не способна была перебороть свою неприязнь к этому гостю, то Гиршл чувствовал себя обязанным относиться к нему доброжелательно.

Гиршл очень изменился, перешел на «ты» с Софьей Гильденхорн, которая звала его Генрихом. Она постоянно торчала у них в доме, желая находиться в обществе «молодежи». Сама она была всего на два года старше Мины, но, выйдя замуж первой, казалась себе гораздо старше подруги. Тем не менее, когда Гиршл возвращался из лавки, она всегда быстро уходила. Почему? Одному Богу известно! Может быть, чтобы оставить Гиршла и Мину наедине?

Иногда Мина уютно устраивалась поближе к Гиршлу и шептала ему что-то на ухо. Тогда ему казалось, что его загнали в угол. Как известно, никакая музыка не покажется сладкой человеку, загнанному в угол. «Неужели она мне мешает? — спрашивал он себя. — Не больше, чем все остальные. Только от нее никуда не деться. Это все равно что заставить человека вечно носить пальто, которое его не греет».

 

XIX

Одному Богу было известно, что происходило с Миной. Хорошее настроение у нее то и дело сменялось дурным, и во всех случаях она не давала Гиршлу покоя. Внезапно, часто в самое неподходящее время, когда он собирался уходить или был погружен в чтение, она обращалась к нему с требованием:

— Поклянись, что ты никогда никому не расскажешь, и я кое в чем тебе признаюсь.

Гиршл клялся и выслушивал какую-нибудь ерунду из ее жизни до замужества. Мину удивляло, что секреты ее школьных подруг и ее собственные переживания оставляют его абсолютно равнодушным, а он, в свою очередь, не понимал, как можно придавать значение таким пустякам. Кончалось тем, что она обвиняла его в полном равнодушии к ее прошлому и отсутствии любви к ней в настоящем.

Хуже всего дело обстояло по утрам. Проснувшись, Мина испытывала потребность немедленно рассказать Гиршлу свой сон, но не успевала это сделать, так как забывала его конец. Однако, как только Гиршл отправлялся в лавку, она вспоминала если не этот сон до конца, то какой-то другой, поскольку она всегда видела сны многосерийные. И сны-то у нее были не очень длинные, раздражала ее манера пересказывать их. Если ей, например, снились муравьи, она подробно описывала муравья за муравьем, пока Гиршл не начинал чувствовать их своей кожей и даже слышать запах муравьиной кислоты, напоминавший ему запах лосьона, который Мина употребляла в ванной. Когда он в синагоге засучивал рукав, чтобы наложить на руку тфилин, ему казалось, что каждый стоящий рядом с ним ощущает этот запах.

Трудно сказать, то ли Мина отяжелела, то ли, наоборот, сделалась более хрупкой, чем была. Она отказывалась от своих любимых блюд, иногда ей хотелось того, что она никогда не пробовала. Ее тошнило, она падала в обморок, страдала головной и зубной болью. Хотя она и затягивалась в корсет, чтобы беременность оставалась незаметной, живот ее рос и все части тела наливались. Толстенькая добродушная прислуга, которая теперь спала рядом, подавала ей горячее питье, часто обтирала ее одеколоном и постоянно возилась с ней, разговаривала тихим голосом, стараясь не волновать ее, — известно, что чрезмерные эмоции вредны и для матери, и для ребенка.

Цирл находилась в приподнятом настроении. Казалось, только вчера она нянчила собственного малыша и вот, пожалуйста, скоро станет бабушкой! Берта тоже не могла привыкнуть к мысли, что у ее малютки-дочери появится собственный ребенок. А Софья, так та просто хлопала в ладоши и говорила такие вещи, которых Мина никогда от нее не слышала. Софье тоже хотелось иметь детей, но пока ее мужа где-то носило, откуда им было взяться? Однажды она вообразила, что беременна; в другой раз действительно забеременела, но цыпленок, на которого она так рассчитывала, так и не вылупился. Мина же округлялась день ото дня…

Берта почти переехала жить к молодой чете, проводила в городе больше времени, чем в деревне. Весь день она занималась Миной и спала рядом, в комнате, предназначенной для будущего ребенка. Гиршл мог теперь дышать свободнее, потому что Мина, просыпаясь в своей постели, звала не его, а мать, которая бегом бежала на зов дочери. Последняя и днем дремала среди пышных одеял и пуховых подушек в чересчур натопленной комнате, благоухавшей туалетной водой. Берта и прислуга готовы были выполнить любой ее каприз. Она напоминала больного ребенка, которого две знахарки лечат всякими зельями, притираниями и окуриваниями, слушаясь каждого ее слова.

Мина была далеко не слепа! Пусть сама она никогда еще не влюблялась, но соображала, что никак не назовешь любовью. Однажды, когда они вдвоем ждали Софью, она сказала Гиршлу:

— Я отлично знаю, что у тебя на уме. Ты думаешь о Софье!

— С чего ты взяла?

— А вот знаю, и все! Тебе хочется, чтобы она поскорей пришла.

— Почему бы мне этого хотеть?

— Чтобы не быть вдвоем со мной. Тебе скучно со мной!

— Это тебе только кажется.

— За кого ты меня принимаешь? Тебе хотелось бы, чтобы я умерла!

— С чего ты взяла? Зачем мне желать тебе смерти?

— Да уж я вижу!

— Кто же станет желать смерти собственной жене?

— Кто любит свою жену, тот действительно не желает ей смерти!

— Выходит, тот, кто не любит свою жену, желает ей смерти?

— А вот это я хочу услышать от тебя, дорогой!

— Что ты хочешь от меня услышать?

— Что ты меня не любишь!

— Не люблю?

— Разве ты только что не сказал, кто любит свою жену, не станет желать ей смерти?

— Предположим, сказал. Разве из этого следует, что я тебя не люблю?

— Если бы ты меня любил, ты не сказал бы этого.

— Чего именно?

— Если бы ты любил меня, — настаивала Мина, — тебе бы это и в голову не пришло. Что, скажешь, я не права и ты все-таки чуть-чуть меня любишь? Ты умный человек, Генрих, и знаешь, что я не хуже любой другой женщины, и даже если я умру, тебе другой такой не найти! Слышишь меня, дорогой? Но я не намерена умирать, даже ради тебя! Потому что с другой женой ты все равно счастливее не будешь. Думаешь, Софья лучше меня? Не лучше! Она, конечно, может понравиться, но если бы ты знал ее, как я, ты бы понял, что это только на поверхностный взгляд она так мила. Она научилась очаровывать людей, когда помогала своему папаше продавать лотерейные билеты. Я же никогда не опустилась бы до этого, потому что происхожу из такой семьи, которая свое состояние заработала честным трудом, а не вкрадчивой лестью. Вспоминая, что мой отец в свое время разносил молоко по домам, я горжусь им! И мои собственные дети тоже не станут искать легкой жизни, они будут зарабатывать себе на пропитание, как их дед, никому не кланяясь, ни перед кем не унижаясь. Какая же я несчастная! Иди сюда, Генрих, поцелуй меня. Да не в лоб, дорогой, что я, вдовствующая императрица? В губы! Что это у тебя — последний в запасе поцелуй? Посмотреть на тебя, можно подумать, что каждый поцелуй обходится тебе в целое состояние!

Как и каждый порядочный житель Шибуша, Гиршл гордился своим происхождением. Пусть Гурвицы не были потомками прославленного Иешаи Гурвица, тем не менее это были уважаемые люди. Намек Мины на его отца задел его за живое. Вряд ли, однако, это произвело на нее большое впечатление, возможно, потому, что он быстро переключился на брата своей матери, о котором его удивленная жена никогда не слышала:

— Если ты хочешь знать мое мнение, то я скажу тебе, что мой дядя был абсолютно здоров и только притворялся сумасшедшим. Иначе бы его отец, мой дед Шимон-Гирш, женил его на какой-нибудь женщине, которую он не любил, и всю свою жизнь он вынужден был бы посвятить ей и многочисленным детям, рожденным ею, зарабатыванию денег, в конце концов стал бы омерзительно богатым и отвратительно респектабельным. Может быть, в этом нет ничего плохого, но я понимаю, что от него осталась бы одна видимость человека, вроде яичной скорлупы, а сущность пропала бы. Если бы дяде удалось как-то реализовать себя самостоятельно, все восхищались бы его умом. Поскольку этого не произошло, его сочли свихнувшимся. Ничто никогда не получается так, как нам хочется! Наша жизнь не принадлежит нам, другие формируют ее по своей воле. Тебе кажется, что ты остался прежним, но внезапно оказывается, что ты все делаешь неправильно, несмотря на то что ты все делаешь точно так, как прежде. Беда в том, что никому нет дела до твоей истинной сущности. Сегодня тебе велят сделать одно, завтра другое, и ты повинуешься, делаешь то, что от тебя требуют, и теряешь всякое уважение к себе, которое все другие давно уже потеряли. Я много думал об этом, Мина, и много мог бы тебе сказать, только тебе давно пора спать. Скажу лишь одно: если от меня осталась одна скорлупа, а внутри пусто, все остальное ни к чему! Ты так печально смотришь! Клянусь, я не хотел тебя огорчить. Мне тоже грустно думать о своем дяде, хотя это и случилось много-много лет назад. Давай-ка я посмешу тебя немного. Видишь в книжном шкафу ту толстую книгу? Это словарь иврита. Человека, составившего его, в свое время женили на девушке, которую он даже не знал, таков был обычай! И знаешь, что он сделал? Приняв решение избавиться от нее, он как-то утром надел на кошку свои тфилин. Ты только представь себе, Мина! Его жена и ее родители так перепугались, что тут же дали согласие на развод. После этого он женился на девушке, которую сам себе выбрал, и жил с ней счастливо до конца своих дней. Не знаю, по-прежнему ли он ежедневно надевает тфилин, но уверен, что кошку он больше не трогает!

Однако Гиршл ошибался, если думал, что эта история развеселит Мину. В отличие от Гиршл а она получила образование в пансионе, а еще до пансиона брала уроки у польских учителей, и ее не интересовали словари святого языка. Однажды, когда ей нужно было вынуть из шкафа какую-то книгу и словарь этот случайно упал на пол, она ногой подтолкнула его и толкала до тех пор, пока он не исчез под шкафом.

Гиршлу надоело, что в доме у них вечно кто-то толчется. В течение некоторого времени после свадьбы он был рад гостям, ему нравилось, что у него появился свой дом, где он мог играть роль хозяина. Теперь этот дом утратил для него всякую привлекательность, и ему не хотелось больше изображать любезного хозяина.

Надо признаться, что и вначале Гиршл не обладал безусловным гостеприимством, так как Мине и ему нравились совершенно разные люди. Некоторых он приветствовал не столько потому, что они были ему по душе, сколько из духа противоречия: они не нравились Мине, из-за чего он считал себя обязанным проявлять по отношению к ним удвоенное радушие. Мину это раздражало, она считала, что Гиршл подобострастен, и оказывала этим людям еще более холодный прием. Со своей стороны, Гиршл отвечал ей тем, что свысока относился ко всем ее друзьям, за исключением Гильденхорнов. Вокруг Ицхока оба прямо-таки танцевали: Мина заботилась, чтобы прислуга готовила для него блинчики, которые он любил, а Гиршл угощал его своим лучшим вином и сигаретами. Гиршл был любезен и с Софьей. Не так уж он восхищался ею, но не хотел давать Мине повод обвинить его в том, что он обижает ее лучшую подругу, которая вместе со своим мужем — как напомнил им Ицхок — способствовала тому, чтобы они с Миной поженились.

Итак, люди перестали бывать у них; случалось, никто не заглядывал к ним по нескольку недель. Все началось с Лейбуша Чертковера. Так как у Лейбуша всякий разговор сводился к еде и питью, можно было ожидать, что он не откажется посещать дом, где есть то и другое в избытке. Однако он первый прекратил свои визиты к молодым Гурвицам. Человеческая природа непредсказуема: Лейбуш Чертковер был уроженцем Западной Галиции, а Шибуш находился в восточной части этого края, да и происходил он из семьи бобовских хасидов, неизвестных в этом городе, и чувствовал себя в нем очень одиноким. Его подобрали Гильденхорны, в доме которых всегда шла карточная игра, царило веселье и было что выпить. С Гиршлом же он так и не подружился. По-видимому, его все-таки привлекало нечто более важное, чем еда и питье.

Следующим скрылся Мотши Шайнбард.

— Понимаете, Гиршл, я охотно приходил бы к вам чаще, но старому костылю становится все труднее взбираться по лестнице, — объяснил он.

Это, разумеется, был предлог! Истина же состояла в том, что борода Лейбуша и усы Мотши как бы составляли одно целое — они были неотделимы друг от друга.

Все реже появлялся и Гимпл Курц. Пока в доме Гиршла и Мины собиралось много гостей, Гимпл как-то смешивался со всеми и не ощущал какой бы то ни было неловкости, а оставшись в единственном числе, почувствовал свое присутствие неуместным. Выходец из зажиточной семьи, он и сам мог стать обеспеченным человеком, если бы не увлечение Шиллером, — к сожалению, немецкая поэзия оказалась неспособной добывать средства к существованию. Правда, знание религиозных книг помогло Курцу получить должность учителя в местной школе. Должность эта была совсем не завидной, даже сам Гимпл знал, что введена она была для того, чтобы администрацию школы не обвинили в антирелигиозной настроенности. Изучение его предмета считалось потерей времени, и это рождало у Курца ощущение своей ненужности. В том же его неуверенность убеждала и других. Если бы он только мог держать голову высоко, к нему, может быть, относились бы с большим уважением. Но и тогда его рост не превышал бы пяти футов — что толку стараться?

Теперь к Гиршлу и Мине никто не приходил, кроме их родителей и Софьи. Через треугольный просвет в оконных шторах им виделся молчаливый мир. Иногда Гиршл стоял у одного окна, а Мина — у другого. Трудно было сказать, куда они смотрели и что лицезрели…

— Если бы ты действительно хотел их видеть, они бы приходили, — отвечала Мина, когда Гиршл обвинял ее в том, что она прогнала его друзей.

Гиршл понимал, что она права, но предпочитал взваливать вину на нее, вместо того чтобы попытаться привлечь их обратно. Как бы желая компенсировать себе потерю друзей, он стал лучше относиться к Софье, как будто она являлась к ним сейчас исключительно ради него. И все же, хотя ему было досадно, если ее не было, когда она забегала, он по-прежнему сидел поодаль, погруженный в книгу.

Визиты Софьи всегда вносили живую струю в их дом. Она знала, что творится в Шибуше, как домашняя хозяйка знает, что варится в кастрюле ее соседки. Болтая о том о сем своим нормальным голосом, она не обнаруживала заметного возбуждения, когда же ее голос снижался до шепота, они с Миной страшно оживлялись.

Гиршл, сидя над книгой, поглядывал на Софью. Всего на два года старше Мины, она выглядела на столько же моложе и напоминала подростка. Как если бы ее единственной целью было развлечь подругу, она говорила и говорила до тех пор, пока Мина позволяла ей это. Мина слушала ее с полуоткрытым ртом, глаза ее были затуманены, ушки розовели, серьги поблескивали в свете лампы.

Удивительно, как Гиршла раздражало то, что еще недавно, каких-нибудь полгода назад, доставляло ему удовольствие. Теперь все изменилось! Честно говоря, глядеть на Мину ему становилось все труднее. Часто ее лицо казалось ему белым, как вата, иногда — как алая вата. Очевидно, что в том и другом случае сравнения были малоприятными, хотя неизвестно, для кого больше — для мужа или для жены. По-видимому, для обоих.

Нельзя сказать, чтобы Гиршл только и делал, что придумывал такого рода сравнения. Большую часть дня он проводил в лавке, а по утрам молился в Большой синагоге. Он очень любил это высокое, красиво украшенное здание со сводчатым потолком. Ему нравилась прохладная лестница внутри него, потолок, не имевший опоры в виде колонн, как бы паривший в воздухе. Еще больше ему нравились двенадцать окон из цветного стекла, по одному в честь каждого из двенадцати колен Израиля, особенно восточное окно, через которое проникал луч света, падавший на завесу Священного Ковчега. Но больше всего нравилась ему каменная бима, возвышение, где лежал старинный молитвенник, написанный на пергаменте из оленьей кожи, молитвенник, которого когда-то давно, во времена преследований евреев, касались руки праведников, погибших за веру в Бога.

Акавия Мазл посвятил шибушской синагоге целую главу в своей книге, но больше того мог рассказать о ней Йона Тойбер. Гиршл теперь избегал Тойбера. Он предпочитал оставаться наедине со своими мыслями, не стремился с кем-либо делиться ими. А мыслей у него было столько, что лишь Бог на небесах мог знать их число.

 

XX

Гиршл не видел Блюму с тех пор, как она покинула дом его родителей. Он надеялся рано или поздно увидеть ее в лавке, поскольку семья Мазл принадлежала к постоянным клиентам Гурвицев. Тем не менее она не появлялась, а Гиршл не переставал думать о ней. Он представлял себе ее в перерывах между обслуживанием покупателей; порой, продавая им какое-нибудь лакомство, даже воображал, как преподносит такое же лакомство ей в подарок. Проходил месяц за месяцем, но Гиршл не отчаивался. «Если она сама не идет, — решил он, — надо заставить ее прийти!»

Как же это сделать? «Надо изо всех сил думать о Блюме, и тогда она обязательно придет», — считал Гиршл. Но как бы упорно он ни думал о ней, она не приходила. «Не надо отступать, — твердил себе Гиршл. — Должно быть, я недостаточно напрягаю свои душевные силы. Буду думать о ней еще более напряженно». Дошло до того, что никто не мог отвлечь его от мыслей о Блюме. Он обслуживал покупателей нехотя, с трудом выдавливая из себя любезное слово.

Гиршл, который так изменился после женитьбы, вернулся к своему прежнему состоянию. Никому не удается долго быть не тем, кто он есть на самом деле. Дом его, когда-то полный гостей, опустел. Появлялась только Софья Гильденхорн, а поскольку она приходила к Мине, он не чувствовал себя обязанным ее развлекать и сидел сам по себе. В день рождения Блюмы ему пришло в голову, что единственный человек в мире был создан совершенным и ему не разрешено его видеть! Гиршл, которому вот-вот предстояло стать отцом, по существу, еще сам оставался ребенком.

Цирл замечала, что с Гиршлом творится неладное. Обсудив это между собой и не подозревая, что их женатый сын тоскует по Блюме, родители решили послать его отдохнуть в Маликровик.

Очевидно, что пребывание Гиршла в Маликровике вместе с Миной не могло принести пользу. Деревенская тишина и старания Берты откормить зятя до слез ему надоели. Либо он сидел, лениво перелистывая молитвенник у печки, либо, зевая, перед Миной. Прогулки по зимнему снегу могли бы сотворить чудо, но снег был на улице, а Гиршл дома, так что чуда не происходило. Зимние дни, как известно, короткие, а ночи длинные. В деревне, где день тянулся долго-долго, ночь казалась нескончаемой. Это усугублялось тем, что Гиршл не знал, куда себя девать. Родители скоро поняли, что с их стороны было ошибкой отправить его в Маликровик, замечательное место было не для него, и привезли его обратно в Шибуш.

Гиршл стал снова посещать клуб Сионистского общества, который за время его отсутствия был отремонтирован и размещался уже не в одной комнате, а в двух: первая служила читальней, вторая — для общения членов клуба и шахматной игры. Появился и маленький буфет, где можно было перекусить. Не успеешь сказать «Йоселе!», как сын плотника Бендита уже нес кофе, чай, пиво, сладости или заказанный вами горошек с перцем.

Друзья Гиршла тепло приветствовали его возвращение. Пусть он не был сионистом, но с каких это пор членами общества являлись только сионисты? Люди приходили в клуб по самым разным причинам, в частности потому, что не хотели сидеть по вечерам в синагоге или в компании социалистов.

Сделавшись опять членом клуба, Гиршл взял на себя и соответствующие обязанности. Как и прежде, он платил членские взносы, а когда его просили, то и сверх того на различные нужды клуба. Надо сказать, что с такой просьбой к нему обращались нередко. Дело в том, что между Россией и Японией вспыхнула война, гнусное царское правительство призывало еврейских юношей на военную службу и отправляло их на фронт. Некоторым удавалось уклониться от призыва и бежать из города, часто в одной рубахе. Пожалуй, не было такого города в Австрийской Галиции, где нельзя было бы встретить молодых еврейских беженцев. Естественно, многим евреям хотелось бы помочь им, но не у всех было для этого достаточно средств. У Гиршла возможность помочь была, и он это делал, давал столько, сколько у него просили.

Гиршл обладал еще одним прекрасным качеством: он не был честолюбив и не стремился занять какой-нибудь официальный пост, а потому не расталкивал других локтями, расчищая себе дорогу к такому посту. Когда Сионистское общество устраивало ежегодный ханукальный ужин, он не настаивал на особом месте среди присутствующих на празднестве. Его скромность проявлялась и в его сдержанности. Если его дед Шимон-Гирш Клингер редко удостаивал кого-то разговора, считая, что в его окружении нет людей, достойных беседы с ним, то молчаливость Гиршла объяснялась скорее тем, что он не претендовал на чье-либо внимание, считая себя не заслуживающим этого.

Так или иначе, Гиршл снова был окружен товарищами, сидевшими рядом с ним в школе, в Талмуд-Торе, пока не занялись предпринимательством, одни — войдя в дело родителей, другие — открыв собственное дело. Большинство из них отказались от традиционной черной одежды и одевались по современной моде.

Люди приезжали из других городов за покупками в Шибуш, который превратился в торговый центр и привлекал купцов даже из Германии. По приезде сюда они не давали себе труда ни посетить Большую синагогу с ее украшениями в виде солнца, луны и знаков зодиака, ни старую Талмуд-Тору, ни ознакомиться с другими достопримечательностями, а заключали сделки, ели и пили в тавернах и отдыхали в клубе Сионистского общества, где просматривали заголовки газет и объявления, не удостаивая своим вниманием колонку политического обозревателя.

Было бы преувеличением утверждать, что Гиршл получал удовольствие от посещения клуба. Во всяком случае, это расширяло границы его мирка, и по вечерам, если Мина не рассчитывала на него, он шел туда прямо из лавки. В этом он был не одинок, ибо состав членов клуба изменился — в него сейчас входили преимущественно женатые люди, такие, как Гиршл, то ли потому, что сионизм сделался более популярен, то ли потому, что прежние члены стали старше… Правда, пели в клубе теперь реже, чем в былые времена. Юноши, которые когда-то весь вечер изливали сердце в песнях, были уже взрослыми людьми, отягощенными детьми и заботами, а новое поколение не обнаруживало музыкальности и предпочитало говорить о политике или играть в шахматы.

Иногда в клуб заходил Йона Тойбер. Он обычно снимал шляпу, клал ее на стул перед собой, тщательно делил пополам сигарету и, отложив про запас одну половинку, вторую вставлял в мундштук. Так он посиживал, покуривая и наблюдая за шахматной игрой. Не то чтобы он сам увлекался шахматами или был болельщиком, хотя и знал наизусть весь учебник этой игры, написанный на иврите Яковом Эйхенбоймом, — просто он изменил свой метод вести дела. Раньше отец молодого человека, достигшего совершеннолетия, сообщал Тойберу, какая девушка устроила бы его семью, и Тойбер уже делал все остальное. Теперь Тойберу надо было выслушать самого молодого человека и только потом убедить его родителей.

(Читатель может спросить: разве, когда состоялась помолвка Гиршла с Миной, инициатива исходила не от Цирл? Да, так оно и было. Значит, мир быстро менялся или помолвка Гиршла была совершена по канонам, уже тогда считавшимися старомодными.)

Как и когда-то в прошлом, Гиршл по понедельникам и четвергам брал из никогда не запиравшегося клубного библиотечного шкафа три книги, но не читал их, а предоставлял им пылиться у себя на столе. Как и многие другие образованные молодые люди, Гиршл после женитьбы забросил чтение. Даже если Мина и брала изредка в руки его книгу, он никогда не обсуждал ее с ней. В доме его родителей зажигали четыре субботние свечи — одну за Боруха-Меира, другую за Цирл, третью за Мину и четвертую за него, Гиршла; в комнатке, которую раньше занимала Блюма, свеча теперь не горела. Блюма зажигала свою свечу в другом месте, а новая прислуга уходила домой до зажигания свечей. Гиршл стал так же молчалив, как комната Блюмы без ее легких шагов.

Вскоре и клуб ему надоел. Не странно ли было искать общества и не делать ни малейшей попытки поддерживать беседу, а именно так поступал Гиршл, сидевший в клубе, погрузившись в свои мысли. Единственной разумной альтернативой оставалось идти в синагогу и, завернувшись в талес, сидеть молча весь день.

Только сила привычки заставляла Гиршла два-три раза в неделю приходить в клуб, где он порой просматривал газету, не отдавая себе отчета в том, что он уже читал ее раньше. На следующий день, когда какой-нибудь покупатель рассказывал ему те же самые новости, он старался вспомнить, где уже слышал об этом.

Постепенно Гиршл стал все реже посещать клуб. Иногда он отправлялся туда и с полпути возвращался обратно. В конце концов он вообще перестал туда ходить.