Кто на «Б»?

Кто на «Б»?

На допросы меня выводили по всем правилам хорошо отработанной методики. Через несколько часов после сигнала «отбоя» со скрипом отворялась дверь камеры. Мы тут же просыпались. Как заключенные со стажем, мы умели засыпать при свете яркой лампы, которая давала охране возможность наблюдать за нами и во время сна. Сон особенно глубок в первые часы ночи, но гул шагов, лязг ключей и скрип двери прерывали самые сладкие сны.

Проснувшись, мы смотрели на дверь. На пороге уже стояли рядом с дежурным охранником два человека в форме.

—    Кто здесь на «Б»? — тихо спросил один из них.

В НКВД это значит: чья фамилия начинается на букву «Б»?

По законам советского «мертвого дома» заключенного не называют полным именем: не дай Бог, услышат в соседних камерах или охрана ошибется дверью. Только в самых исключительных случаях охранники имеют право входить в камеры «врагов народа». По всем этим причинам наука НКВД выработала правило, по которому заключенного вызывают с порога: «Кто на «А»? или «Кто на «Я»? а заключенные отвечают изнутри. Если вызываемый тут, его ответ услышат только сокамерники (если таковые имеются); если произошла ошибка, обитатели камеры так и не узнают, кто, кроме них, попал в лапы НКВД.

В нашей камере только моя фамилия начиналась на «Б». Я отозвался.

—    Имя-отчество? — спросил он, не отрываясь от списка.

—    Менахем Вольфович.

—    Одевайтесь. На допрос!

Я оделся. Соседи молчали. Говорили только их глаза. Я вышел из камеры. Вдоль перил винтовой; лестницы была натянута металлическая сетка: как: бы заключенный не сбежал в такое место, откуда даже НКВД не сумеет привести его на допрос. По — пути два или три раза передо мной открывались ворота. Пришлось пройти несколько длинных дворов. Лукишки — тюрьма большая. Вдруг мне приказали остановиться и повернуться лицом к стене. Мы простояли несколько минут. Я не видел ничего, кроме стены, но за спиной слышались шаги. Догадаться было нетрудно: ведут на допрос другого заключенного, и по законам науки НКВД я не должен видеть его лицо, а он — мое. В другом дворе я прошел мимо заключенного, стоявшего лицом к стене. Углом глаза удалось увидеть его спину — секретность оказалась не без трещин. Наконец меня ввели в маленькую, теплую, хорошо освещенную комнату и приказали сесть возле письменного стола. Охранники вышли, и я немного насладился видом «человеческой комнаты». Вскоре тихо вошел и уселся напротив меня человек в форме капитана и с наганом у пояса.

—    Вы Бегин? Менахем Вольфович Бегин? — спросил он, предварительно оглядев мою бритую голову и заросшее лицо.

—    Да.

—    Я ваш следователь, и это наша первая встреча. У нас будут и другие встречи. Длительность следствия зависит только от вас, от ваших ответов. Кстати, я читал все, что вы для нас написали, но это чепуха. Все это можно выбросить в корзину. Придется рассказать правду. В камере вы наверное поняли, что у нас лучше говорить правду.

—    Задавайте вопросы, — попросил я. — Кстати, как мне к вам обращаться?

Во время первого следствия в помещении НКВД мне пришлось много лавировать, чтобы избежать прямого обращения, вроде «господин», «пан». Я знал, что в Советском

Союзе такая форма обращения считается порочной, но сомневался, могу ли я называть следователя товарищем, как это принято в коммунистическом обществе. У моего соседа по камере, польского офицера, сомнении по этому поводу, несмотря на всю его гордость, не было: он решил, что с «товарищами» стоит сдружиться. Но когда он обратился со словом «товарищ» к охраннику, тот сердито отозвался: «Серый волк тебе товарищ!» Мне не хотелось удостоиться подобного ответа, но в ходе длительного следствия трудно будет уклониться от прямого обращения, и поэтому я задал приведенный выше вопрос.

—    Вы должны называть меня «гражданин следователь», — спокойно ответил офицер НКВД. — А теперь скажите, когда вы стали сионистом?

—    В детском возрасте.

—    В какую организацию входили?

—    С десяти до тринадцати лет был в Ашомер ацаир, а с пятнадцати являюсь членом Бейтара.

—    Вижу, что преступную деятельность вы начали очень рано.

—    Почему преступную? Я думаю, что моя деятельность была правильной и законной.

—    Вы «думаете»? Очень важно, что думает Менахем Вольфович Бегин. А я заявляю, что вы крупный политический преступник, вы хуже убийцы десяти человек!

—    Но почему, почему?

—    Потому что вся ваша деятельность была антисоветской и контрреволюционной.

—    В чем она была антисоветской?

—    Оставьте этот тон. Вы пришли сюда отвечать на мои вопросы, и я не намерен отвечать на ваши. Кто завербовал вас в Бейтар?

—    Никто не завербовал. Я сам вступил.

—    Этого не может быть. Когда у нас вступают в комсомол, требуется рекомендация других товарищей. Кто рекомендовал вас?

—    Никто не рекомендовал. Меня в городе знали и приняли в организацию охотно.

—    Почему вы вступили именно в Бейтар?

—    Мне понравилась их программа. Я много читал и слушал Зеэва Жаботинского.

—    Жаботинского? А, это наш старый знакомый, предводитель еврейских фашистов.

—    Неправда. Жаботинский антифашист, он был настоящим либералом.

—    Не болтайте чепуху. Нам известно, что Жаботинский был полковником в Интеллидженс сервис.

—    Неправда. Жаботинский сформировал во время Первой мировой войны еврейский легион, вступил в него рядовым солдатом и дослужился до звания лейтенанта. Он не был полковником и не служил в британской разведке. Он служил еврейскому народу, и англичане, в отместку за его борьбу против их антиеврейской политики, не пустили его в Эрец Исраэль.

—    Ах, какая риторика. Вас, кажется, оскорбила правда о вашем вожде?

—    Я не скрываю, что Жаботинский был моим учителем. У него я перенял веру, и память о нем мне очень дорога. Я арестован и должен отвечать на вопросы, но, пока могу, буду защищать честь своего учителя. Будь задета честь Ленина, вы, гражданин следователь, не делали бы то же самое?

На этот раз следователь вышел из себя. Он ударил кулаком по столу и закричал:

—    Снова эти дурацкие вопросы? Своего Жаботинского вы сравниваете с Лениным? Не смейте больше повторять это сравнение. Ленин был вождем всех народов и гением человечества, и не смейте упоминать его имя рядом с именем вашего Жаботинского.

—    Я не делал никаких сравнений. Просто хотел сказать, гражданин следователь, что, хотя я и арестованный, не надо задевать моих чувств.

—    Ваши чувства меня не интересуют, — уже более спокойно сказал следователь. — Меня интересуют ваши ответы. Скажите, где сейчас Жаботинский?

Вопрос меня удивил. Ведь я ясно говорил о памяти Жаботинского. Неужели у капитана не хватило ума понять, что я говорил о человеке, которого нет в живых? Неужели

он не знал, что Жаботинский умер? Мой следователь наверняка «специалист» по сионизму, и ему должно было быть известно о смерти Жаботинского. Но вопрос задан, и я должен отвечать:

—    Жаботинский умер.

—    Вы в этом уверены?

—    К сожалению, да.

—    Ну, видите, никто его не оплакивает.

—    Его многие оплакивают.

—    Где умер Жаботинский?

—    В Америке.

—    Он жил в Америке?

—    Нет, он поехал туда в начале войны.

—    Для чего поехал?

—    Чтобы сформировать еврейскую армию.

—    Да? Чтобы помочь империалистическим странам?

—    Чтобы бороться против гитлеровской Г ермании.

—    Чепуха, с идеей не борются оружием; только торговцы оружием и другие кровососы заинтересованы в империалистической войне, и Жаботинский был, конечно, их сподручным.

Могло показаться, что следователь цитирует «Правду», Мне не хотелось его озлоблять, но я не мог сдержать своих чувств.

—    Гитлеровская Германия не имеет ничего общего с «идеей». Речь идет об убийстве, и в первую очередь — об убийстве евреев.

—    Ну-ну, о евреях вы не беспокойтесь. Вы и вам подобные — злейшие враги евреев; вы помогаете империалистам, а не революции. Но сегодня мы говорим не о Германии, а о вас, о вашей деятельности. Не уклоняйтесь от ответов.

Он сказал просто «Германия». Не «гитлеровская», не «нацистская», не фашистская. Германия, просто Германия. «Кровный союз» обязывает офицера НКВД, даже при допросе арестованного.

— Где жил Жаботинский до поездки в Америку? — задал следователь очередной вопрос.

—    В последнее время он жил в Лондоне.

—    В Лондоне? Ведь вы сказали, что англичане не пустили его в Эрец Исраэль!

—    Верно, но в Лондоне ему разрешили поселиться.

Впервые за все время допроса следователь засмеялся — искренне, весело и громко.

—    Вы мне рассказываете такие байки! — воскликнул он, справившись с приступом смеха. — И еще хотите, чтобы я вам верил! Англичане не разрешили Жаботинскому жить в Эрец Исраэль, в районе, который находится под их властью, и в то же время разрешили ему жить в самом сердце своей собственной страны?

—    Но это факт, — пытался я его убедить. — Вот, например, гражданин следователь, англичане перед самой войной повесили бейтаровца Шломо Бен-Йосефа. Жаботинский был тогда в Лондоне и добивался помилования. Правда, ему это не удалось, и Шломо Бен-Йосеф взошел на эшафот — он шел навстречу смерти с песней, — но факт остается фактом: Жаботинский встретился по этому делу с британским министром по делам колоний.

Я был рад возможности сказать советскому офицеру, что бейтаровцы готовы за свою веру и идеалы рисковать жизнью и даже смерть их не пугает. Но это дало ему повод спросить, за что англичане приговорили Бен-Йосефа к смертной казни. Я рассказал ему об организованных англичанами нападениях арабов на евреев, рассказал о реакции еврейской молодежи на эти погромы, объяснил до мельчайших подробностей дело Шломо Бен-Йосефа. Он слушал внимательно и не прерывал меня. Но резюмировал по-своему:

—    Этот Йосеф хотел согнать арабов с их земель. и таким образом помогал британскому империализму.

—    Почему же англичане его повесили?

—    Вы, снова задаете вопросы? Ах, Менахем Вольфович, видно, что вы не умеет правильно мыслить. Вы не в состоянии отличить объективной помощи буржуазии и империализму от субъективной. Вот, к примеру, социал-демократы Второго Интернационала клянутся, что они борются с капитализмом. А что на самом деле? Фактически они изменили рабочему классу. Они превратились в ставленников буржуазии внутри рабочего класса, в самых ярых врагов пролетариата... Ленин и Сталин сорвали с них маску. Мы, коммунисты, сорвем маску со всех прислужников международной буржуазии.

—    Но ведь Ленин говорил о необходимости помогать национально-освободительным движениям.

— Вы не являетесь национально-освободительным движением, вы — агентура международной буржуазии и пособники империализма. Жаботинский — полковник Интеллидженс сервис, он был сознательным агентом империализма. А ваш Йосеф — или как его там — был, возможно, прислужником империализма несознательным. Что касается вас, еще посмотрим. Но не рассказывайте больше, что англичане выгнали Жаботинского из Эрец Исраэль и разрешили ему жить в Лондоне.

—    Но это правда, — сказал я с ноткой отчаяния в голосе.

—    Глупости! Мы такую «правду» знаем.

Мне нечего было сказать. Я проиграл. Я говорил правду, которую офицер НКВД никак не мог постичь. Не я стоял против следователя, а один мир противостоял другому миру. Между этими мирами — бездна, и в этой бездне исчезают, обессмысливаясь, факты.

Следователь продолжал спрашивать тем же насмешливым тоном:

—    В конце концов, почему вы так уверены в Жаботинском? Может быть, он вас просто обманул. Думаете, он вам все рассказывал? Кстати, вы хорошо знали Жаботинского?

—    Да, думаю, что знал его хорошо.

—    Встречались с ним лично?

—    Да, в последние годы перед войной встречался с ним.

—    Вы приходили к нему, когда хотели?

—    Нет, когда он вызывал меня.

—    Сколько раз вы лично видели Жаботинского?

—    Не могу назвать точную цифру.

—    Приблизительно.

—    В самом деле, мне трудно сказать. Думаю, что в общей сложности беседовал с ним несколько десятков раз.

—    О чем беседовали?

—    О разных вещах. О воспитании еврейской молодежи, об организационных делах Бейтара, о положении в Эрец Исраэль, о британской политике, об иммиграции молодежи в Эрец Исраэль — о разных вещах.

—    О Советском Союзе вы говорили?

—    Нет.

—    Врете!

Это «врете» было произнесено нарочито громко, с яростным блеском глаз, но, в отличие от еврейского чекиста из управления НКВД, следователь при этом не перешел на ты.

—    Для чего мне врать? — ответил я. — Разве я скрываю что-то из своей сионистской деятельности? Просто не могу вспомнить, чтобы Жаботинский когда-либо говорил со мной о Советском Союзе.

—    Ну-ну, еще вспомните. В камере многое вспомните. Теперь скажите, кто входил в вашу организацию в Польше?

—    Были люди из разных слоев населения, в основном молодежь.

—    В основном буржуи?

—    Нет, в подавляющем большинстве это были трудящиеся, из-за антисемитизма лишенные в Польше какого-либо будущего.

—    Значит, вы переманили к себе молодежь из коммунистической партии?

—    Не переманили. Они пришли по собственному желанию. Разумеется, вступив в Бейтар, о коммунистической партии они думать уже не могли.

—    Вот!! — следователь взмахнул рукой. И в его восклицании мне послышалась радость победы.

Я передал здесь свою первую «беседу» со следователем. Возможно, в этом изложении встречаются слова, сказанные во время последующих ночных допросов. Это не стенограмма. Иногда я говорил пять-десять минут, и следователь слушал меня, не прерывая; иногда он долго и с подчеркнутой гордостью говорил о достижениях Советского Союза. Из тюремного корпуса, в котором находилась моя камера, я вышел, судя по стенным часам, в десять вечера, а когда следователь воскликнул: «Вот!», его большие наручные часы показывали два часа пополуночи. Я поразился: где же допрос? Ведь это скорее спор, а не следствие. Спор между коммунизмом и сионизмом, спор, зачастую бурный, между двумя мирами, столкнувшимися в маленькой комнатке — рабочем кабинете офицера госбезопасности.

Но вскоре я получил ответ на свои сомнения. Офицер до сих пор ничего не записывал, но в два часа ночи он взял лист бумаги и начал его заполнять мелким почерком. Он писал некоторое время молча, не задавая вопросов. Потом, кончив писать, прочитал написанное, зачеркнул несколько предложений и над ними, между строк, что-то дописал. Затем осторожно, без помарок, переписал все на чистых листах и зачитал мне протокол в виде вопросов и ответов.

—    Точно? — спросил он, кончив читать.

Это было более или менее точно. Был вопрос, когда я вступил в Бейтар, и под ним — правильный ответ. Был вопрос о должностях, которые я занимал, и под ним — мой полный ответ. Был также вопрос о числе встреч с Жаботинским, в ответе на который следователь написал «неоднократно».

—    Это довольно точно, гражданин следователь, — ответил я на вопрос. — Но жаль, что вы не внесли в протокол несколько вещей, которые я сказал, и я попросил бы их добавить.

—    Не буду ничего добавлять, — сердито ответил следователь. — Думаете, я внесу в протокол всю чепуху, которую вы здесь рассказали? Я не обязан заполнять эти листы вашей риторикой. Протокол пишу я, а не вы.

—    Да, но протокол должен быть полный, — пытался я убедить следователя.

—    Ничего не добавлю, — упрямо ответил он. — В суде сможете сказать все, что не вошло в протокол.

—    Значит, будет суд? — спросил я с внутренней дрожью и радостью одновременно.

—    Конечно, будет суд. Вы находитесь в Советском Союзе, и у нас каждому человеку, даже преступнику, дается возможность защищать себя. Теперь подпишите.

Я еще немного поколебался. «Может быть, мне поможет, — подумал я (святая наивность!), — если он внесет в протокол мой рассказ о социальном происхождении членов Бейтара, о том, что еще подростком мне приходилось давать частные уроки и этим помогать семье?» Но было ясно, что он не добавит ничего к своему короткому переписанному начисто сочинению. Против написанного я не возражал — я мог снова повторить те же слова и подписаться под ними. Слова про предстоящий суд и возможность защищаться мое сознание тоже не отвергло. Поэтому я протянул руку к протоколу, но следователь дал мне вначале первую страницу, исписанную аккуратным почерком, и я поставил подпись в самом ее уголке. Вторая страница была исписана наполовину, и я хотел поставить свою подпись на некотором расстоянии от нижней строки. Следователь заметил, что мне следует подписаться непосредственно под последней строкой, чтобы никто не мог ничего дописать. Какой педантизм!

—    Ну, теперь можете вернуться в камеру. Жалобы имеются?

—    Нет, у меня нет жалоб, но я прошу вернуть мне две книги, которые у меня отняли здесь в тюрьме вместе с личными вещами.

—    Я этим поинтересуюсь, но не знаю, имеете ли вы право читать в камере.

Он повернулся к двери, чтобы позвать конвоира. В этот момент у меня мелькнула идея:

—    Гражданин следователь, — обратился я к нему, встав из-за стола, — я бы попросил пригласить завтра переводчика. Я понимаю, правда, все, что вы мне говорите, но не знаю русский настолько хорошо, чтобы точно и полностью выразить свои мысли. Отвечая на вопросы, я часто не нахожу нужных слов.

—    По-моему, вы знаете русский достаточно хорошо, и при желании могли бы давать полные и точные ответы. Но ладно, на следующую беседу постараюсь пригласить переводчика.

Он так и сказал: «На беседу».

Я поблагодарил следователя, и меня отвели в камеру.

Дверь камеры отворилась, разбудив моих соседей.

—    Все в порядке? — раздался шепот.

—    В порядке, в порядке, у нас была «беседа». Я хочу спать.

—    Спокойной ночи, завтра поговорим.

Ночи оставалось совсем немного. С первым лучом солнца в воздухе Лукишек пронесся резкий и острый как бритва сигнал: «Подъем!»